Сорока на виселице - Веркин Эдуард Николаевич
– Стремятся? – спросила Мария.
– Да, – подтвердил я. – Многие стараются отморозить пальцы на ногах, терпят до гангрены.
– До гангрены?
– Ничего не поделать, зов предков. Медики в итоге весьма недовольны – для полноценной регенерации требуется глубокая клеточная терапия, после которой нередки осложнения. Поэтому мы глубокого обморожения стараемся не допустить, объявляем эвакуацию, задействуем медведя…
Мария хихикнула.
– Как медведя?
– У нас на семнадцатой станции был… вернее, есть адекватный медведь-людоед. Как начинались обморожения или какой другой экстаз, мы выпускали Хромого, он производил впечатление. Это наш последний аргумент.
Мария рассмеялась, про медведя ей явно понравилось.
– Я недооценивала труд спасателей. В нем есть место значительному творчеству.
– Ну да…
Не очень понятно, иронизирует Мария или нет.
– Пойдем дальше, – предложила Мария. – Что-то я устала, словно полдня здесь пробыли… Мы полдня здесь пробыли?
– Меньше, – сказал я. – Думаю, часа… четыре.
– Четыре часа? Мы здесь четыре часа ходили… хотя словно и не ходили, а стояли… мы могли четыре часа подряд стоять?
– Мы не стояли…
– Тупик.
Многокрылый змей, в зубах золотое кольцо.
– Поразительный, невероятный тупик, – повторила Мария. – Не могу решить… сколько дней я на Регене, а определить не могу – это у них нарочно все так предусмотрено или само собой получается? Они так усердно делают вид, что нарочно… Но на самом деле никакой уверенности нет, во всяком случае, у меня…
Синекрылый глазастый змей, он нарисовал змея с золотым кольцом.
У меня тоже отсутствовала уверенность. Мы сидели у стены.
Глава 8
Сорока на виселице
Удивительно, но я привыкаю к номеру. Его внутренние стены такой же неровной структуры, как внешние, – шершавый заусенистый белый янтарь, похожий на прессованную жеваную бумагу, уютно, не так, как дома, дома у меня… Другие стены. Забавно, мне понадобилось несколько мгновений, чтобы вспомнить свою комнату на Земле, стены в той комнате белого цвета, но это совершенно иной белый, чересчур белый, и сами стены ровные. Наш мир в основном раскрашен во множество оттенков белого и золотого, в нем не осталось синего, малинового, оранжевого, эти цвета сохранились в столовых и в тропиках, где небо синее. В моем номере с белыми стенами есть бледно-зеленое кресло, сплетенное из узловатого коленчатого бамбука, изготовленное хитрым способом, словно выращенное из весеннего побега, не исключено, что так и есть, кажется, так и есть.
– Время погулять по Институту, здесь есть где погулять.
Предложила Мария, перехватив меня у лифта. Я направлялся в столовую, чтобы съесть оладьи с хрустящим яблочным припеком, сырники с поджаристой медовой корочкой, выпить кислейший кизиловый компот.
– А ты представляешь, куда идти? – спросил я. – Институт – самое большое здание, больше, чем Дом Солнца на Селесте… больше…
– Как себя чувствуешь?
С непонятной заботой, я ответил, что вполне.
– Всех колониальных миров, – сказала Мария. – Ты же читал «Книгу непогоды»?
С потолка опустился лифт.
– Нет, – ответил я. – Но что-то слышал. Хорошая?
– Разве бывают плохие книги?
Мне понравился этот вопрос.
– Грустная, – уточнила Мария. – Человек описывает двадцатое июня. То есть каждое двадцатое июня своей жизни, год за годом, без малого век. Героя зовут Майлз, в начале ему девять и три месяца…
Майлз замечает, что всякое двадцатое июня идет дождь. Его родители живут на Валдае, и каждое двадцатое июня дождь, Майлз обнаруживает это случайно – в возрасте девяти лет он ломает ногу и вынужден провести пять дней дома. Майлзу скучно, по совету отца он начинает вести дневник и первым делом записывает про погоду, отмечая, что двадцатого идет дождь. Дождь продолжается неделю, кости срастаются, однако Майлз не оставляет дневник, старательно доверяя ему свои мысли, переживания, фиксирует события, школьные достижения. Разумеется, воодушевление Майлза постепенно иссякает, но, верный данному слову, он намеревается продолжать дневник хотя бы год, и каждый день добавляет в книгу запись о состоянии погоды. Год спустя Майлз обнаруживает, что, как и в день первой записи, за окном дождь.
Майлз не особо удивлен таким совпадением, но решает проверить, случится ли дождь через год. Однако его планам не суждено сбыться – родителей Майлза переводят на Луну, сам Майлз отправляется с ними. Разумеется, на Луне дождя нет, и на три года наблюдения прерываются, однако на четвертый год Майлз возвращается на Землю, но не на Валдай, а в Альберту, в западный филиал Академии Циолковского. Майлз не забыл намерений относительно двадцатого числа, и, хотя и относится к совпадениям с известной долей иронии, двадцатого июня начинается дождь.
Тогда Майлз решает: каждое двадцатое июня он будет описывать этот день, где бы его ни застало время. Свою жизнь, свои мысли, надежды и разочарования, сам дождь Майлз тоже описывает тщательнейшим образом. Так рождается книга, в каждой главе которой год жизни.
За первые пятнадцать лет не происходит ничего выдающегося, каждое двадцатое июня идет дождь, проливной холодный, липкий, что бывает лишь осенью, быстрый весенний, фиолетовый, если случился утром над морем за несколько минут до восхода. Дождь начинался, Майлз садился за стол и писал про себя. Он не стал звездолетчиком и первопроходцем, нет, вот уже полтора десятилетия он занимается разработкой, постройкой и эксплуатацией эвристических машин, работает в основном на Земле, иногда выбираясь в колонии, но каждое двадцатое июня он на Земле. Идет дождь, все хорошо.
Минует еще несколько лет. Майлз добивается первых результатов, его центрифуги, сепараторы и грохоты успешно просеивают информационные массивы, и выход превышает полтора процента, и каждый двадцатый день июня дождь. Жизнь течет, Майлз понимает, что она давно перевалила за середину, и чтобы довести выход до трех, надо приложить силы, а чтобы их приложить, надо собраться. Майлз планирует объединить устройства в единую обогатительную систему, однако происходит то, чего он не ожидал…
– Дождь прекращается.
– Так ты читал?!
– Нет, но подумал, что случится именно так.
Соблазнительно, но просто, автор не избег искушения, жаль, вряд ли возьмусь за «Книгу непогоды». Мы продолжали стоять перед переливающейся каплей лифта.
– Это ведь красиво, ты так не считаешь?!
– Считаю, – сказал я. – Это красиво и рождает закономерные вопросы, несколько.
В действительности мне показалось, что было красивей, если бы дождь продолжался, прекращение дождя образует примитивную систему, любая система неизбежно уязвима, когда возникает уязвимость…
– Да, именно вопросы! – обрадовалась Мария. – Как всякая хорошая книга, она вызывает вопросы. Почему вновь пошел дождь? Почему вообще человек пытается понять – есть ли в этом смысл?
Мария не спешила в лифт, я тоже, лифт ожидал.
– Вопрос не в этом, – сказал я.
– В чем же тогда?
– Визит на Луну, – пояснил я. – Думаю, автор не зря вводит Луну в первой четверти романа. Луна – это явная метка, марк твейн. Точнее, развилка. Мы ведь не знаем наверняка – шел ли дождь в три года пребывания Майлза на Луне. То есть шел бы дождь, если сам Майлз оставался бы на Земле, и шел ли он в местности пребывания. Следовательно, возникает классический парадокс: книга может быть правдой, может ложью, может тем и другим одновременно.
Лифт продолжал услужливо ждать нас.
– Однако… Я, признаюсь, проморгала…
Мария с досадой поправила очки.
– Что именно? – спросил я.
– Да ничего, пойдем!
Однако Мария не спешила в лифт, словно что-то мешало ей сделать шаг.
– Квантовый реализм… – произнесла Мария. – Хотя нет, звучит убого… Интересно, кто-нибудь додумался?
– Наверняка. И не по одному разу додумались. Додумались, позабыли, додумались снова, чтобы скоро снова позабыть.