Рассвет русского царства. Книга 17 - Тимофей Грехов
В тот момент меня интересовала только моя тушка… другим словом я своё тело назвать не мог.
— «Три дня», — пронеслась у меня мысль. Это не тот срок, о котором говорила Нурбану. А значит, тот, кто готовил снадобье, сильно ошибся. Однако теперь это было не столь важно, ведь я жив.
Я молча кивнул. Говорить сил не было. Нурбану поднесла чашку, я сделал ещё глоток, и на этом меня снова выключило.
Проснулся я вечером.
Меня куда-то несли. Четверо, на кошме, за углы, кошма прогибалась, а надо мной было тёмное небо. Меня занесли в шатёр. И когда меня клали увидел посередине костёр, дым уходил вверх, в отверстие. Меня положили у огня, на бок, и я почувствовал тепло всей спиной.
Нурбану села рядом с миской.
Бульон был жирный, бараний, с плёнкой сверху, и она поила меня с ложки. Потом дала другую чашку, горькую, с полынью.
— Пей, — сказала она.
Разумеется, я выпил и снова уснул, ещё до того, как она забрала чашку.
Утром меня обмыли.
Женщин было четверо. Они пришли с тёплой водой, с тряпками, и мыли меня всего, от головы до ног, переворачивая как бревно. Я лежал и что есть сил терпел. Никто ничего не говорил.
Женщины были из гарема. Об этом я узнал от Нурбану. Касим выгнал их и все они ушли с отрядом, за Нурбану. Она среди них была старшей.
Потом под меня подложили судно.
Глиняное, широкое, с низким краем. Сил встать не было, я сходил в него лёжа. Женщина, которая держала его, смотрела в стену.
Стыдно было так, что горели уши.
Я лечил людей, и сколько раз я говорил лежачим, что стесняться нечего, что это такая же часть лечения, как перевязка. Говорил и сам в это верил. Но одно дело подавать судно, и совсем другое, когда его подают тебе. Ещё никогда в жизни я не был на месте пациента… лежачего пациента.
Судно унесли. Меня вытерли и накрыли.
Нурбану пришла, когда женщины заканчивали. Наклонилась, потянула носом.
— Так намного лучше, — произнесла она. На что я ничего не ответил.
Потом принесли одежду. Рубаха, штаны, халат. Всё чистое, простое, и плевать, что с чужого плеча. Меня одели, и вот тут мне стало легче по-настоящему. Чистая ткань на чистой коже.
Хаким пришёл последним.
Он сел рядом, взял моё запястье. Потом откинул рубаху и осмотрел спину, потом бок, бедро. Над ожогами он подержал ладонь, не касаясь, проверяя жар. Нажал пальцем на стопу и посмотрел, как уходит белое пятно.
Потом что-то сказал Нурбану.
— Он говорит, будешь жить, — перевела она. — Позже тебя обмажут жиром и мазями.
Я кивнул.
Когда он ушёл, я осмотрел себя сам.
На виске была шишка и содрана кожа, при повороте головы гудело. Кто-то меня хорошо приложил.
— Касим, — сказала Нурбану, увидев, что я трогаю висок. — Ногой, при всех. Салих рассказывал, и мы думали, что этим ударом он убил тебя.
Я кивнул, помечая в памяти, множащийся должок за Касимом.
Руки поднимались до уровня груди, дальше тянуло и отдавало в шею. Хрящевые капсулы срастались, но медленно, и недели две я не смогу поднять ничего тяжелее ложки. Рана над лопаткой закрылась.
На спине рубцы стянуло сухой коркой.
На боку пузыри от ожогов вскрылись. Первый, тот, что был с орех, стал розовой ямкой, и по краям её уже наросла тонкая новая кожа. Второй меньше. Жира вокруг больше не было, только чистая тряпка.
На стопах спал отёк примерно наполовину. Пальцы шевелились, но ходить я ещё не мог. Однако, думаю, через день-два смогу встать. Если кто-нибудь будет держать.
— «Бубенчики на месте», — с облегчением улыбнулся я. Проверил я это, если честно, сразу как более-менее пришёл в себя.
В тот же день мы тронулись дальше, и я увидел степь.
Она была зелёная. Бурая, по которой меня везли к Хаджи-Тархану, осталась где-то позади, а эта зеленела до горизонта. Трава была повсюду: цвели тюльпаны, красные и жёлтые, целыми полянами, и синие ирисы по низинам. Днём было тепло, как у нас в мае. Я лежал в повозке на кошмах, укрытый до пояса, и грелся на солнце.
Ночью было холодно. К утру на траве лежал иней, и когда мы трогались повозку затягивали войлоком. Пару раз нас настигал ливень — за четверть часа промачивал до нитки и уходил.
Река шла рядом. Итиль поднялся, вода стояла в протоках, в балках, в каждой низине. Между ними лежали солончаки: белые пятна с коркой, и под коркой была грязь.
В этой грязи повозка застревала.
Первый раз на второй день, как я очнулся. Лошадь тянула, колёса ушли по ступицу, и всё. Урак крикнул, и к повозке пошли все мужчины. Человек двадцать взялись за борта и за колёса, кто-то подложил ветки, и на счёт вытолкнули. Я лежал и смотрел на их спины. Больше ничего я делать не мог.
Потом застревали ещё трижды.
Нурбану ехала рядом. Сидела в повозке, спиной к борту, и правила попеременно с Салихом и Керисой лошадью. Она поила меня, кормила, меняла тряпки на боку. Мы говорили, когда мог, а мог я с каждым днём дольше.
— Кто эти люди? — спросил я на второй день.
— Наши.
— Чьи?
Она подумала.
— Хана Сеид-Махмуда. — Она посмотрела на всадников впереди. — Те, кто не пожелал служить Касиму. Отцеубийце.
Впереди ехал широкий человек в кольчуге. Его я видел вчера у костра, когда меня несли в шатёр.
— Кто он?
— Урак. Юзбаши личной стражи хана. Сотник. С ним тридцать нукеров, все из стражи. Ночью, когда резали, он вывел их из дворца через конюшни. Кто не успел уйти, тех Касим казнил утром.
— А остальные?
— Хаким. Семь женщин. Кериса. Салих. Слуги, конюхи. Всего нас пятьдесят.
— И все знают, кого везут?
— Все.
— И никто не сбежал к Касиму сказать?
Она посмотрела на меня так, будто я спросил глупость.
— Их бы закопали рядом с тобой.
Она позвала Урака вечером, на стоянке.
Он подошёл к повозке, снял шлем и поклонился. Не в пояс, но так, как кланяются старшему по чину. Он что-то сказал.
— Он рад, что ты жив, — перевела Нурбану. — Он говорит, что хан хотел говорить с тобой о мире и не успел.
— Он спас меня. Передай, что это я запомню.