Последний бумажный журавлик - Кэрри Дрюри
Шорох бумаги.
— Он приходит в себя.
Женский голос, незнакомый акцент.
Глаза режет от белого цвета, я моргаю и пытаюсь определить, кто передо мной. Еще усилие — и я вижу круглое лицо, темные волосы, карие глаза, медленную улыбку.
— Кто вы? — хриплю.
— Я здесь работаю.
Взгляд плывет по комнате: белые кровати, белый потолок, белые стены, белые подушки.
— Где я?
— В больнице. В Токио, — отвечает она.
Я закрываю глаза, снова открываю их, но все по-прежнему.
— Не понимаю, — говорю. — Как я сюда попал? Почему я здесь?
— Вас доставили сюда из Хиросимы.
— Но…
— Вы находились в больнице Красного Креста. В очень плохом состоянии.
— Нет… не может быть…
— Не удивительно, что вы не помните…
— Как же так… — пробую вспомнить… слепящий белый свет… бомба… пекло… мы нашли Кэйко… Хиро умер… я пошел в больницу… оставил Кэйко одну…
Кэйко.
С трудом спускаю ноги с койки и сажусь. Тело ломит, голова кружится, и все же я скидываю с себя простыню.
— Я должен идти, — говорю.
— Нет, вы не можете.
Ее рука — сильная и быстрая — опускается на мою, и я впервые замечаю, что почти весь перебинтован, а откуда-то из тела торчат провода и трубки.
— Я должен.
Опускаю ноги на пол, пробую встать, но кружится голова. Снова чувствую ее сильную руку. Секунда — и я опять лежу на койке.
— Вы еще слишком слабы, чтобы куда-то идти, — говорит она.
— Мне нужно вернуться в Хиросиму, — объясняю я. — Очень нужно. Вы не понимаете. Она ждет меня. Я ей обещал. Обещал, что вернусь за ней.
Когда говорю, у меня болит горло. И хотя с тех пор, как я проснулся, не прошло и пяти минут, я уже невыносимо устал.
— Пожалуйста, помогите встать. Мне нужно идти.
— Кто вас там ждет? — спрашивает она.
— Кэйко.
Ее имя странно звучит в тишине палаты.
— Я не мог нести ее дальше. И пошел за помощью, но… Мне пришлось оставить ее одну. У сгоревшего трамвая. И пошел за помощью. Я не мог больше нести ее. Я пытался…
— Когда это было? В день бомбардировки?
— На следующий.
Она моргает часто-часто, отворачивается в сторону двери, водит взглядом по палате, снова смотрит на меня. Пытается улыбнуться. Но видно, что это из жалости.
— Не думаю, что Кэйко все еще там, — тихо произносит она. — Это было… Некоторое время назад…
Не отрываю от нее глаз.
— Сколько прошло времени?
— Мне бы надо сходить за доктором, — говорит она. — Я должна сказать ему, что вы проснулись.
— Сколько? Сколько прошло?
— Я не знаю точную дату, когда вы поступили к нам.
— Но вы знаете, какое сейчас число!
— Я действительно не…
— Сколько прошло времени? — кричу я.
— Со дня бомбардировки? — чуть ли не шепчет она. — Четыре недели.
— Четыре недели? — повторяю я. — Уже сентябрь?
Она кивает:
— Третье сентября.
Четыре недели? Четыре недели с тех пор, как я оставил Кэйко и ушел в больницу. До сих пор вижу ее глаза — как она смотрит на меня, когда я даю ей бумажного журавлика. Когда я обещаю вернуться.
— Нет, это невозможно… нет…
— Мне жаль, — произносит она. — Очень жаль.
Роняю голову на руки. В глазах как будто горячий песок. В груди давит. Я не могу дышать. Лицо горит.
Снова и снова слышу наш последний разговор с Хиро, обещание, которое я дал Кэйко, представляю, как она сидит там одна, у сгоревшего трамвая, как темнота наступает на нее и душит, пока она ждет и ждет. Но так и не дожидается.
Когда она поняла, что я не приду?
Что стала делать?
Двинулась ли с места? Попыталась ли выжить? Или тихо угасла, ожидая моего возвращения?
«Прости, Кэйко. Прости меня. Прости».
На этот раз я даже не прячу слез: они падают, падают, и наступает вечер, и темнеет.

Я снова сплю много часов подряд.
А когда просыпаюсь, вижу, что за окном — рассвет.
Вспыхивают воспоминания — одно за другим: вот доктор подносит мне воду к губам, вот красный помидор, вот я выхожу из больницы — да, я помню, как выходил — чтобы найти трамвайные пути… но где? Где?..
В больнице — выбитое окно: да, помню и это — как взбираюсь на подоконник, как я почти полностью выглядываю из окна… но… неужели так и было?
Мысленно рисую больницу.
Окна ведь здесь не такие, как в моем воспоминании. Тоже большие, но здесь они как мозаика — из маленьких стекол. Пролезть в такое окно невозможно.
А летающие страницы? А журавли?
Тебе все это приснилось, — говорю себе. — Ты это придумал.
Галлюцинации или просто мозг выдает желаемое за действительное. Ты и не пытался покончить с собой. Это и есть правда. Четыре недели — вот реальность.

Девушка снова у моей койки.
— Скажите, что вы настоящая, — прошу я.
Она улыбается, вокруг глаз у нее появляются складочки.
— Настоящая, — смеется она. — Вы думали, это сон?
Я молчу. Нет, я думал, что умер. И лучше бы так и было.
— Вы медсестра? — спрашиваю я.
— Переводчица, — отвечает она. — Помогаю врачам.
Я в замешательстве.
— Зачем им переводчица? Откуда они?
Девушка медлит с ответом.
— Вы помните, что было после взрыва? — наконец произносит она. — Что-нибудь между тем днем и сегодня? Врачи говорят, вы несколько раз приходили в сознание.
— Нет. Ничего не помню.
Она вздыхает.
— Вам нужно поесть, — и она ставит передо мной миску с рисом и палочками для еды. Снова замечаю, что у нее какой-то странный акцент.
— А вы сами откуда? — спрашиваю я. — Оттуда же, откуда и врачи?
Она хмурит лоб и отвечает не сразу:
— Я из Портленда. Штат Орегон.
— Вы американка? — наверное, в моем вопросе звучит недоверие.
— Да, верно.
— А… а доктора?
— Есть и американцы. Не все, конечно.
— Но…
Я ничего не понимаю.
— Что… что здесь делают американские врачи?
Девушка берет кувшин и наливает воду в стакан.
— Много всего произошло со взрыва этой атомной бомбы, — медленно произносит она.
— Атомная бомба? Нас точно не бензином облили? Точно атомная, а не кассетная?
— Точно. Это была атомная бомба.
Я смотрю на нее.
— Сбросили американцы, — ее голос все тише. — Одну на Хиросиму. Другую — спустя три дня — на Нагасаки.
Я молчу.
— Мне жаль, — шепчет она, и я понимаю, что это искренне. — Американские войска пришли сюда после капитуляции Японии.
— Япония сдалась? Нет, это ошибка! Император — он бы никогда не сдался. Вы точно ошибаетесь. Такое просто невозможно! — я почти кричу, так что другие