Ольвия (ЛП) - Чемерис Валентин Лукич
Но ради Ольвии Ясон был готов на все:
— И Ламии не боюсь!
Ольвия тогда подшучивала, а самой было радостно и отрадно, что ради нее маленький Ясон готов сражаться со всеми чудовищами мира.
…О, то было незабываемое детство!
Покачиваясь в кибитке, Ольвия, забыв о слезах, что текут и текут по ее щекам, все вспоминает и вспоминает, ведь только в воспоминаниях можно укрыться от ужасной действительности, а вспоминая, забывает обо всем и улыбается сама себе, улыбается сквозь слезы.
Прошли годы. Ольвия однажды, будто между прочим, напомнила:
— А чудище все еще не летит. То самое, страшное-престрашное, которое меня похищало и на край света несло, а ты, отважный герой, бесстрашно освобождал меня из его когтей.
Юноша густо покраснел.
От маленького фантазера Ясона из ее детства в нем остались разве что голубые глаза да белокурый чубчик, что торчал так же смешно и задорно, как и прежде. Перед ней стоял стройный юноша с нежными, почти девичьими чертами лица, застенчивый, молчаливый. Он неловко переминался с ноги на ногу, краснел, терялся… А ей было приятно смотреть на него — смущенного, с задорным чубчиком и… красивого.
— Или, может, ты больше не хочешь вызволять меня из когтей того чудища? — переспросила она и почему-то зарделась.
Они стояли друг против друга, взволнованные, растерянные.
— Нет!.. — вдруг пылко воскликнул он.
Она рассмеялась, чтобы скрыть свое смущение.
— Неужели мой Геракл пресытился подвигами?
Он смотрел ей прямо в глаза.
— Страшное-престрашное чудище больше никогда не посмеет тебя даже тронуть!
— Интересно. Почему? — Ольвия покраснела, поймав себя на том, что с волнением ждет его ответа.
И тогда Ясон решился.
Качнулся к ней неуловимым движением и робко коснулся губами ее губ… Она тихо вскрикнула. Словно испугавшись собственного поступка, Ясон опрометью бросился наутек… Ольвия, сама не понимая отчего, рассмеялась. Он убегал, а она смеялась…
И теперь она сквозь слезы улыбается, вспоминая, как он коснулся губами ее губ…
Вскоре после того случая Ясон на триере уплыл в Афины — за наукой к тамошним мудрецам.
Простились они сдержанно и застенчиво. Ольвия все еще ощущала то робкое касание на своих губах, потому не поднимала головы, щеки ее пылали, а на губах блуждала какая-то странная улыбка. Ясон тоже терялся, пытался что-то сказать ей напоследок, но так и не решился…
— Когда вернусь, — крикнул он уже с триеры, — я все, все тебе скажу. Жди меня, Ольвия!..
Ждала его Ольвия, ждала, высматривала.
Родители — и его, и ее — давно уже намекали о Гименее, боге брака, и между ними давно было достигнуто согласие о будущем их детей. У отцов и судьбы были схожи: оба потеряли жен, рано овдовев, и больше не женились, посвятив себя детям. Они мечтали, чтобы их дети стали счастливее их… А счастливы они будут, когда поженятся, когда наденут на себя сладостные узы Гименея…
Девушка была не в силах ни возразить, ни одобрить сговор отцов. Любит ли она Ясона? Право, об этом она еще не думала. Но юноша ей нравился. Даже очень. Он был не только красив лицом, но и душой: ласковый, тихий, застенчиво-целомудренный… Словно девушка. Он был чист, как чисты его голубые глаза. И было в нем что-то такое, что влекло ее, манило…
Ясон должен был вот-вот вернуться.
Мечтала… Приплывет Ясон, они оседлают коней и помчатся в степь, до самого Борисфена. Отпустят коней пастись, а сами взойдут на высокий скифский курган, сядут на вершине, и будет она слушать его рассказы: о других морях, о чужих странах, о тамошних народах… А прежде всего, конечно, о солнечной Элладе, о славных Афинах… Будет слушать, восхищаться и смотреть в его нежные и такие преданные голубые глаза… Или пойдут они в гавань встречать, как когда-то в детстве, корабли из чужих морей…
Не вернулся Ясон, а вместо него из дальних степей, из-за Борисфена, примчался этот хищный скиф и выхватил ее из гнезда, выхватил острыми когтями, как орел хватает беззащитную перепелку…
Ох, Ясон, Ясон…
Ты выдумывал когда-то разных причудливых чудищ, а оно — чудище — и впрямь прилетело. Схватило Ольвию. И он, ее юный и верный Геракл, оказался бессилен…
Тяжко, душно.
Казалось, еще миг — и она не выдержит.
Рванула полог кибитки, откинула его, жадно, как утопающая, глотнула свежего воздуха…
— Прощай, Ясон, — только и прошептала. — Не судьба…
Глава четвертая
Пусть дочь будет Ольвией
Степь!..
Товарищ ты мой, друг моих грез и прогулок, как я тебя любила, как тебе верила — почему же ты меня предала?
Я знаю, ты всегда бываешь разной — чарующей и неповторимой, но всегда, всегда была верной.
Так почему же ты меня предала?
Я знаю, ты меняешься не только в течение года — весной, летом, осенью или зимой, — но и в течение дня. Утром ты легкая, свежая, словно только что умытое милое дитя, прохладно-влажная, росистая и мягкая, а днем — знойная, тяжелая, утомленная, как припорошенный пылью дальних дорог странник, а вечером ты снова умиротворенная, спокойная, словно мудрый и почтенный старец.
В солнечный день ты одна, в пасмурный — совсем другая.
Такой же разной ты бываешь в ветреную погоду и в тишину, в зной и в дождь или в грохочущую черно-сизую грозу. Ты бываешь неодинаковой и в зависимости от того, откуда на тебя смотреть. Ведь с холма или кряжа ты совсем не такая, как когда на тебя смотришь из долины. И, наверное же, иной ты кажешься птицам, что глядят на тебя с голубого или грозового поднебесья…
Многоликая и непостижимая степь!
Разная ты, но я не верила, не ведала, что станешь ты еще и коварной предательницей, что заманишь меня в свои глубины, откуда, как со дна морского, уже нет возврата.
Гонялись когда-то за мной фракийские бродяги, которых немало переходит Истр и слоняется здесь в надежде поживиться, гонялись, но ты, степь, спасла меня тогда. Не отдала людоловам, защитила, спрятала меня в глубокой балке. Я тогда даже отцу не сказала, иначе бы и за город не велел выходить. Так почему же ты теперь предала, почему теперь отдала меня людоловам?
Ничто так не любила Ольвия, как степь.
С ранней весны и до поздней осени бывала она в степи.
Только сойдет белое зимнее одеяло, как она уже мчится на отцовском коне за город. И пусть еще по балкам и оврагам прячется снег, еще на холмах парит земля и повсюду журчат ручьи, а степь уже дышит свежестью, и ветры ее — манящие и тревожные. И на душе тогда беспокойно, и куда-то тебя тянет, а куда — и сама не поймешь. По весне степь желтовато-бурая от прошлогоднего костра безостого. Она словно пробуждается ото сна, распахивает свои влажные глаза.
А уже с конца апреля равнины становятся пестрыми, и на буром фоне степи то там, то тут темнеют фиолетовые озерца. Подъедешь ближе — тысячи цветков, словно нежные колокольчики, склоняют головки, и кажется, дохнет ветер — и вот-вот зазвенят бескрайние равнины.
А выберешься из города еще через день-другой, и она уже иная — золотисто-желтая. Это буйствует первоцвет весенний.
А еще через день заголубеет фиалка, словно клочки весеннего неба упадут на равнины.
А в тихий и солнечный денек раскроет свои цветы адонис весенний, и степь будто в золото наряжается.
— Гори, гори, цветок!.. — смеется девушка, и кажется, что степь и впрямь горит, полыхает желтым огнем.
А уже в начале мая степь облачается в зеленые одеяния. И тогда от края и до края — изумрудное море, в котором то тут, то там цветет крестовник, синим вспыхивает василек… Пошел в рост мятлик, да так дружно, так обильно, что конь бредет словно по зеленой пене…
Мимо кибитки проскакивают всадники, пестрой змеей извивается в долине караван… В поднебесье парят орлы… И седое марево на горизонте, и даль, и отчаяние…
Уже цвела шелковая трава — ковыль, и степь в который раз меняла свой наряд. Ныне она совсем неузнаваема. Ости у ковыля шелковистые, серебряные. Глянешь — словно плещущие озера разлились по степи, а там, у горизонта, слились в реку.