Отречение - Алиса Клима
– А что, девушка-то есть? Ждет тебя? – спросил он с озорством.
Ларионов усмехнулся.
– Есть, только вряд ли ждет она меня, – не выдержал он.
– А чего же не ждать?! – удивился Лукич. – Если не ждет, то не твоя она. Кто любит, всегда ждет, сынок. А молчит – так на то много причин могет быть. Ты и сам знаешь про то. Я вот что думаю: самое важное, чтобы человек для души твоей был, а ты для его. Доброе к доброму, светлое к светлому, ниточка к иголочке. А лукавое все само сгинет. Добро, оно всегда пробьется, как росточек к свету. Только время на то бывает нужно. Добро тяжче всего внутри себя прорастить.
Ларионов смотрел на этого простого, ясного старика исподлобья, и в душе его постепенно, незаметно для него самого стала снова прорастать надежда.
– Вот у нас в Сибири, – продолжал Лукич незатейливо, – зимушка кончается, а потом время наступает – мы его зовем «голая весна». Сошел снег, солнышко уже светит, а травки все нет – ни росточка, ни былинки! Стоит так земля-матушка, словно пустыня вокруг – серая, бурая глина, кусты да ветки голые – словно замерла жизнь. А нет!
Лукич счастливо прищурился, словно открывалась какая-то волшебная, чудесная истина для него и для Ларионова.
– Вот неделя проходит, другая, и вон уже трескается земля; из трещинки из малой слабый росточек прорвался. И как только прорвался он, тут его уже не остановить! Растет, крепнет, набирает силу – только держись. Красота!
Ларионов улыбнулся. Ему нравилось, с каким азартом и любовью говорил Лукич о земле, о травинке и букашке – обо всем живом.
– Так и добро, сынок. Живешь, борешься. А на поверхности как «голая весна» – не видать ничего. Но что же – напрасно росток борется? Нет, он все равно выйдет на свет. И добро внутри не напрасно зреет. Приходит час, и оно в человеке прорвется – и в тебе, и во мне, и в ней.
Ларионов смутился, думая о Вере.
– Я слишком запутался в своей жизни, – промолвил он. – Я жил всю жизнь как во сне – шел в темноте с вытянутыми руками. И с ней, с Верой, я шел на ощупь, боялся открыть глаза. А когда открыл, увидел, что натворил. Вся моя жизнь – сплошное разочарование и для меня, и для тех, кто мне доверял и любил меня. Я пытался все исправить, но слишком поздно, наверное. Только вот одно дело я должен довести до конца, потому и еду в Москву.
Ларионов налил самогонки и выпил. Лукич смотрел на него с задором и внимательно слушал его рассказ.
– А сам ты откуда, сынок? – спросил он вдруг, протягивая Ларионову сало с хлебом. – На, закуси. Ешь мало, пьешь много.
– Не знаю, – отрезал Ларионов. – Болдинский я вроде. Но я не знаю, кто я. Никогда не знал.
Ларионов усмехнулся, понимая, какую, видимо, жалость он вызывал в старике.
– Это плохо, – спокойно сказал Лукич без удивления и осуждения. – Плохо, когда человек не знает, кто он. Надо всегда это знать. Если сам узнаешь, и все узнают. И легче все будет. А хуже сумления ничего быть не могет.
Ларионов долго молчал, что-то обдумывая.
– Нет, я вижу, что я небезразличен ей. Но это жалость. И все эти люди вокруг… Что я могу для них сделать? Москва глуха к их мольбам, как и Бог.
– Эка куда хватил! – засмеялся добрым смехом Лукич. – Это ты зря. «Всяк про себя, а Господь про всех!»
Колеса стучали, и поезд покачивался в такт, а с ним покачивались фонари в вагоне.
– Тут еще одно мне покоя не дает, – вдруг осмелился сказать Ларионов.
Он долго колебался и тяжело вздыхал. Потом снова налил самогонки и выпил, не закусывая.
– Я знаю теперь, что я должен делать в Москве. Знаю, что должен посмотреть в лицо правде и ответить себе, кто я… найти ответы, даже если это будет мне стоить жизни – все равно, что в ней толку… – Ларионов криво улыбнулся. – О ней есть кому позаботиться… Да и не из робкого десятка моя девушка, я в нее верю. Мне же необходимо понять насчет себя и тех. Это – мое, мужское дело. Женщина моя тут ни при чем.
– Понимаю, милый человек, – спокойно и одобрительно кивнул Лукич.
– Но есть одно, что раздирает мне сердце, – признался опьяневший Ларионов. Он посмотрел на сопевшего Антона Степановича и подложил ему под голову мешок. – В год, когда я расстался с Верой, я не мог найти себе места. Я ушел из их дома, когда ее друг, который был в нее влюблен, попытался повеситься… из-за меня… из-за моей страсти к Вере. И я сбежал. Сбежал и боялся себе признаться, что просто испугался. Новой жизни испугался, своих чувств… ее юности… ее любви. А потом все понеслось, как в рулетке: походы, военная жизнь, разврат, сожаления, которые я заливал водкой. Спустя четыре года тот самый ее друг – Подушкин – прислал мне письмо, в котором сообщил, что Вера выходит замуж. У меня тогда перед глазами все потемнело. Я должен был примчаться к ней, просить ее простить мое малодушие. Но я снова струсил. Испугался ее отказа, презрения. Гордость мне была тогда дороже счастья. Я снова запил. Через некоторое время после получения этого письма нас расквартировали во Владикавказе. Там я и встретил Женьку – продавщицу из цветочного магазина. Она, как и всегда бывало, быстро ответила мне на внимание. В тот же вечер после знакомства я уже был у нее в квартире. Мы много выпили вместе, легли в постель, где я и позвал ее в ЗАГС.
Тут Ларионов запнулся, и Лукич увидел, как в глазах его заблестели слезы. Ларионов не выдержал и закурил.
– И вот я – дурак, – усмехнулся он, – расписался, а через неделю уже распрощался с ней. Она нашла меня через много лет, когда я уже был направлен в лагпункт в Сухом овраге, требовала от меня совместного проживания, но, узнав о том, где я нахожусь, сама пропала. В письме ей я написал, что жить с ней не собираюсь и что нам надо расторгнуть этот брак, но она больше так и не ответила, а меня закрутила лагерная жизнь, и я забыл про Лисичкину. А когда в лагпункт привезли