Второй шанс для Лекаря. Том 6 - Алексей Аржанов
— Не выйдет из меня, ваше благородие, — сказал он, размазывая слёзы. — Отпустите вы меня, я в деревню пойду.
— Гаврила. Встань.
Он встал.
— Погляди на меня. Ты знаешь, отчего у тебя не выходит?
— Оттого, что дурак.
— Оттого, что ты хочешь сделать хорошо, — сказал я. — Ты, когда берёшься, о деле не думаешь. Ты думаешь, как бы не осрамиться. А руки, братец, это чувствуют лучше головы. Оттого они у тебя и трясутся.
Гаврила оглядел меня недоверчиво.
— И как же быть?
— А ты перестань стараться. Делай медленно и плохо, я разрешаю. Мне не нужно, чтобы ты сделал быстро. Мне нужно, чтобы ты сделал верно и с десятого раза. Понял?
Не понял он ни черта, разумеется, зато на другой день стал делать медленнее, и у меня на глазах вышла у него первая правильная закрутка.
А второй занимал меня совсем иначе.
Звали его Терентий, был он из тех, кого мне прислал Голиков из Вильны, лет сорока с небольшим, молчаливый, с тяжёлыми руками и с лицом, по которому ничего не прочтёшь.
У него выходило всё.
С первого раза, ровно, и объяснять ему не приходилось.
Он правильно взял закрутку в первый же день, хотя я ещё не показывал, как её крутить. Он подходил к лежачему с той стороны, с какой надо, и делал это не задумываясь. На второй неделе, когда я укладывал показательную повязку на ногу и заговорился с мужиками, он молча подвинул мне под пятку скатанное полотно, потому что иначе нога лежала неверно.
Я в тот раз обернулся и оглядел его с ног до головы.
— Ты где это видел, Терентий?
— Да так, ваше благородие. — Он опустил глаза. — Показалось, что так сподручнее.
Показалось.
Я эту подкладку под пятку показывал за полтора года троим. Никитину, Юлиусу и рябому. Это не покажется человеку, который до того таскал мешки. Её знает тот, кто уже клал такие повязки, и клал не один год.
Я его не спросил.
И не забыл. У человека, который молчит о своём прошлом, для молчания обыкновенно есть причина, и лезть в неё раньше времени значит потерять человека. А человек мне был нужен: из двадцати он был лучшим, и с большим отрывом.
Записал себе и оставил на потом.
А в середине февраля вышел манифест.
Государь учредил знак отличия Военного ордена, и я прочёл манифест дважды. Серебряный крест на георгиевской ленте, для нижних воинских чинов, за храбрость против неприятеля. Первая награда в истории этой империи, которую может носить рядовой солдат, а вовсе не дворянин и не офицер.
Петербург обсуждал это при мне неделю. В гостиных спорили, не уронит ли сие достоинство ордена. В офицерских собраниях толковали, что теперь мужик станет ходить с крестом, и одни возмущались, а другие, из тех, кто нюхал порох, отвечали им коротко и по существу.
А ко мне через два дня пришёл ответ из ведомства на мои двадцать одно представление.
Я вскрыл пакет и прочёл.
Шестеро, стоявшие со мною во дворе при мызе с ружьями, признаны достойными и представлены к рассмотрению, прочёл я. Ещё двое, подлекарь Мохов и фельдшер Ситников, представлены к медали за усердие по службе.
Остальные тринадцать отклонены.
И вот тут я дочитал до строки, ради которой всё и затевалось.
«Понеже означенные люди, состоя при госпитальной части в звании служителей и вольнонаёмных возчиков, действий против неприятеля не производили, к награждению знаком отличия Военного ордена представлены быть не могут».
Я перечитал это и аккуратно положил лист в папку, которую завёл нарочно.
Ничего. Я победил, хотя бы частично. Поглядим, что будет дальше. Изменить всю империю я сейчас не могу. Но когда-нибуь добьюсь большего.
Как говорится: «Великое начинается с малого!».
* * *
Шамшев упал двадцать второго числа, и узнал я об этом только на другой день.
За железом и парусиной для моих носилок он поехал сам, не доверив подмастерьям, потому что железо надо щупать руками, а парусину глядеть на свет, и в этом он не верил никому.
На обратном пути, у склада на Выборгской, воз его пошёл с обледенелого спуска боком. Шамшев мой соскочил придержать, поскользнулся и упал, ударившись виском о накат.
Встал он сам.
Выругался на подмастерье, на лошадь, на того, кто сыпал песок, и на мороз. Довёз мой товар, пересчитал, расписался у приказчика. Вечером был в мастерской и ворчал, что парусина редковата и что завтра её отвезут обратно.
На голову пожаловался один раз, и то мимоходом, сказав, что гудит.
И ушёл спать.
Утром его не добудились.
За мной прибежал подмастерье, и по одному его лицу я всё понял ещё в передней, и по дороге гнал извозчика так, что тот крестился.
Шамшев лежал в своей каморке при мастерской, на лавке, укрытый тулупом.
Он дышал.
Я услышал это дыхание с порога и остановился на полушаге, потому что оно было не такое, как у спящего. Оно шло глубоко, редко, с задержкой, и в конце каждого выдоха стояла пауза, которой быть не должно.
— Порфирий Данилыч.
Он не отозвался.
Я взял его за плечо и встряхнул, сперва легко, потом сильно, потом крикнул ему в ухо.
Ничего.
Дальше я работал быстро, и руки делали всё сами, а голова тем временем считала и складывала.
Пульс я нашёл медленный. Сорок восемь в минуту у человека, у которого вчера было семьдесят.
Зрачки.
Я поднял ему веки и поднёс свечу, и вот тут у меня внутри всё оборвалось.
Правый зрачок я увидел широким, и на свет он не отзывался вовсе. Левый оставался узким и на огонь свечи сузился ещё.
Разные зрачки.
Я взял его левую руку, поднял и отпустил. Она упала. Поднял правую, отпустил, и она пошла вниз медленнее, с остатком собственной силы.
Правый зрачок шире. Левая сторона слабее.
Висок.
Я ощупал ему голову и нашёл над правым ухом, чуть выше, припухлость с ладонь, мягкую, и вдавления под ней не было. Кость под ней была целая, и это не меняло ничего.
Я отошёл от лавки и с минуту стоял, глядя в стену.
Потому что всё уже было ясно, до последней запятой.
Вчера он ударился виском, встал, ругался, работал, считал мою парусину и жаловался на гул