Абсолютная Ассимиляция. Право Крови - Димитриос Пур
Жара изнутри не поднялось, и руку не свело. Под лопаткой было тесно и холодно, как бывает, когда глотнешь ледяного залпом, и это стояло поперек, но не жгло и не рвало, а просто стояло. Так что же, всякий раз оно будет обходиться мне так дешево?
— Хм, — обронил Крыж, и первый раз за все утро в голосе у него что-то дрогнуло. — Кривой.
Коротко ударил Кривой, без замаха, сбоку, кулаком под ребра, и вот тут во мне хрустнуло. Сложился я не от боли даже, а от того, что кончился воздух, и упал на колено в мокрую плитку, и мир качнулся вбок.
— Довольно, — велел стряпчий. — Уходим.
— Он же демонолог, Порфирий Ильич, — проговорил Кривой, не двигаясь. — Ты видел, что он сделал?
— Я видел, что он к ночи подпишет, — Крыж уже шел к воротам и застегивал пальто. — Ярослав Дмитриевич, до полуночи. Ратмир Владимирович ждет вашу подпись лично.
Имя это при мне до сих пор не звучало ни разу, и уронил он его нарочно, как роняют ключ на стол, чтоб все посмотрели.
Долго поднимался я, держась за ржавый бок вагона, и туман над плиткой к тому времени осел. Беловолосого увели под руку, и он оглянулся через плечо, а Кривой не оглянулся вовсе.
«Считай, повезло, — сказал Ярополк, и голос его звучал тише обычного. — Слушай, парень, потому что дважды я это объяснять не стану. Считается не сколько ты выпил, а сколько сверх твоей ступени в тебя вошло. Ступень у тебя — Искра, и вошло ровно на Искру, ни каплей больше, а прочее ушло паром, потому что горло у тебя узкое. Узел этот, который ты с утра бегал снимать, тебя нынче и сберег. Не мастерство твое, мастерства у тебя нет».
— А если бы не узел?
«А если бы не узел, вошло бы все, — помолчав, отозвался он. — И тогда бы мы с тобой разговаривали иначе. Или не разговаривали».
— Что бывает, когда сверх ступени?
«Ничего хорошего не бывает».
Ребро отзывалось на каждом шаге, и думал я медленно, по одной мысли. А мысль была хорошая: кто поднимет на меня руку с даром, поднимет ее вместе с угощением. Только сложил меня не беловолосый, а Кривой, кулаком, и под это правило кулак не подходит. Да и видели мое угощение трое, а так делают демонологи. Много ли надо времени, чтобы слово это дошло от Кривого до тех, кто ему платит?
До Таганки я добрался к вечеру, и замок в двери был новый, светлый, с непотертой личинкой.
Ключ мой в него не пошел даже наполовину. Недолго я стучал — Вера открыла не дверь, а вынесла на площадку мою спортивную сумку, поставила у стены и в глаза не посмотрела ни разу, а посмотрела в сторону лифта.
— Тетя Вера.
— Там все твое, — уронила она. — И куртка зимняя, и зарядка.
Дверь за ней приоткрылась на цепочку, и в щели показался опекун, небритый, в домашней кофте.
— Ты пойми правильно, Ярослав, — заговорил он торопливо, как говорят заранее сочиненное. — Земля эта мертвая, на ней быльем поросло, а у меня Верка и Ленка, и мне под Морозовых всей семьей ложиться не с руки. Подпишешь бумагу — приходи, ужин будет. Не подпишешь — так ты им никто, а мне и подавно никто.
— Двенадцать лет, Аркадий Ильич.
— Так двенадцать и кормил! — крикнул он и тут же понизил голос до шепота. — Иди, а? Замок я менять не хотел, мне велели.
Цепочка звякнула, и в глазок мне стало видно только светлое пятно.
Сумка была тяжелой, плечо с той стороны, где ребро, ее не держало, и тащил я ее в левой руке до Солянки. Сел на парапет у аптеки, полез за зарядкой, а в кармане нашлась пачка бумажек под аптечной резинкой, без записки. Собирала сумку Вера, и в руки она бы мне этого не дала ни за что, а в карман сунула молча и немало. На карте мелочь, а пропущенных столько, что экран не вмещал, и кто же меня так обзванивал с утра — опекун, Крыж или те, кому я нужен до полуночи?
Мальчишку я приметил еще у арки на Таганке, и шел он за мной весь путь, а на Солянке прятаться ему надоело.
— Слесарь к вам днем приезжал, — обронил Сенька, подсаживаясь. — Я ему кофр наверх волок за полтинник, а личинку меняли вашу, я и сообразил, чью.
— А за мной зачем шел?
— Затем, что об тебе с утра во дворе спрашивали: мужик в пальто и с ним двое, с бумажкой по подъездам, а бабки им все и выложили.
Верхнюю бумажку из пачки я вытянул, но отдавать не спешил.
— Тогда и мой вопрос. Родовую печать где ломают? Снимать мне уже отказали.
— Нигде не снимают, а ломает на Дровяных складах, за путями, — Сенька забрал бумажку и спрятал в носок. — Дыра там неучтенная, в реестре ее нету, потому туда и лазят глотатели. Они говорят, там печати ломает. Само. — Помолчал он и добавил без страха: — Только назад выходят не все. Прошлой осенью трое зашли, а вышел один и без ног.
Ушел он, а я остался сидеть и понял, что дверей у меня осталось две, и обе плохие.
Подписать — значит остаться живым, целым и приживалом при чужом роде: ни земли, ни имени, ни повода когда-нибудь спросить с них за мать. И печать при этом никуда не денется, а будет точить меня дальше, до срока, которого мне никто не назвал.
Не подписать — значит идти к Дровяным складам, в неучтенный Разлом, а за такое сажают вернее, чем убивают твари.
— Ярополк, — позвал я. — Чья это во мне память? Дорожки эти, по каким тело мое ходит без спросу, — чьи они? Гордеев сказал: родовые. А ты слишком быстро с ним согласился, и вот это мне и не нравится.
Молчание было полное. Не то молчание, каким он тянул паузу перед очередной подковыркой, а глухое, будто в голове у меня заложило ватой, и длилось оно долго.
В аптеке я взял обезболивающее и бинт, в хозяйственном рядом — фонарь и монтировку, и платил Вериными бумажками, и деньги эти жгли руку. Кое-как обмотал я себе ребра прямо в подъезде, зубами придерживая конец бинта, и стало можно вдохнуть почти до конца.
Голосовое Сеньке записал уже на ходу, у путей, под грохот электрички.
— Сеня, слушай. Если