Абсолютная Ассимиляция. Право Крови - Димитриос Пур
Промзона начиналась сразу за насыпью, и ночь там стояла не мартовская, а ноябрьская: мокрый бетон, лужи с радужной пленкой и темень между фонарями. У сетки я поставил сумку, посветил телефоном и нашел место, где проволока отогнута и загнута обратно кем-то до меня.
Сзади, у въезда, хлопнули двери машины. Одна, потом сразу же и вторая.
Я полез наверх по сетке, и монтировка за поясом била по бедру, а ребро отозвалось так, что в глазах поплыло. Тем временем голоса за спиной уже шли в мою сторону. Шли неспешно, не торопливо и без окликов.
Глава 4. Полночь
Сетка тут стояла в три моих роста, и добрался я поверху до трех ниток колючки, а там обнял столб левой и повис, потому что ребро при каждом подтягивании проворачивалось внутри.
Внизу, у самой сетки, стояли двое и не спешили.
— Ярослав Дмитриевич, — позвал через проволоку знакомый вежливый голос, и узнал я его раньше, чем поднял голову. — Вы бы слезли. Мокро, темно, а вы с железом за поясом.
Крыж держал планшет под мышкой, как папку с квитанциями, и свет от фар ложился ему на плечи сзади, оставляя лицо в тени. Рядом с ним, не глядя на меня, стоял Кривой и разминал пальцы правой руки, будто она у него мерзла.
— Через верх, значит, — сказал Крыж и качнул планшетом туда, откуда я пришел. — А дыру свою обошли, и правильно обошли: въезд сюда один, и мы у него встали.
— Тогда ждите у въезда, — отозвался я сверху.
— Подождем, — согласился он легко. — До полуночи, Ярослав Дмитриевич. Нынче случай особый: подпись принимаю не я. Ратмир Владимирович ждет ее лично, машина отвезет вас прямо к нему, и я потому и приехал сам, что без вас мне возвращаться нельзя.
Слово это он выговорил отдельно, придержав, как придерживают дверь перед тем, кто несет коробку.
— А если не приеду?
— Тогда мне нельзя возвращаться, а я все равно вернусь, — Крыж вздохнул и переложил планшет из-под мышки в руку. — И знаете, что тут хуже всего? Что бумага останется непорванной. Порванная бумага — это спор, а просроченная — это уже не спор, это просто ваше отсутствие.
Кривой за все это время не сказал ни слова, только посветил телефоном на мою сумку в траве и носком ботинка подвинул ее к столбу, будто пристроил вещь на хранение. Сумку я оставил там, где поставил, потому что под землю она все равно не шла. Да и куда мне было идти, кроме как через промзону?
Боком перевалился я через колючку, оставив на проволоке лоскут рукава, и трава выбила из меня вдох, а дальше пошел я не оглядываясь, и сзади мне сказали, что выйду я все равно тут.
Дровяные склады стояли черные и длинные, без единого целого окна, и пахло от них не деревом, а мокрым железом и застарелой гарью. Пролом в заборе нашелся там, где и обещал Сенька, за штабелем бетонных колец, и в проломе на перевернутом ящике сидел мужик в брезентовой куртке и грел руки о кружку.
— Стой там, — велел он, не вставая. — Деньги вперед.
Деньги я отдал все, что были, Верины бумажки, и он пересчитал их дважды, слюнявя палец, а потом протянул ладонь лодочкой еще раз.
— Телефон!
— Телефон мне нужен…
— Наверху он тебе нужен, а внизу связи нет, и внизу он мне залог, — мужик поболтал кружкой. — Мотыль я. У Мотыля правило простое: спускаешься с пустыми руками — не спускаешься вовсе. Что у тебя?
И что мне было делать, торговаться с ним из-за трубки, когда стрелка шла к полуночи? Фонарь я вынул из кармана куртки, монтировку из-за пояса, и он оглядел то и другое при свете своего налобника. Долго вертел он монтировку, взвесил и вернул.
— Хозяйственный на Таганке, — хмыкнул он. — Ну хоть не палкой. Стой в очередь, третьим пойдешь.
Впереди у лаза стояли двое «глотателей», и старший из них, в резиновом фартуке, глянул на меня один раз и больше не глянул ни разу, а второй, щербатый мальчишка, наоборот, разглядывал в открытую и все чему-то ухмылялся.
— Кубарь, гляди, — протянул он старшему. — Барчук пришел.
— Пришел и пришел, — Кубарь даже не обернулся.
Мотыль сбросил в дыру общий трос, закрепив верхний конец за скобу в бетоне, а своим глотателям выдал по короткой стропе с карабином, короче собственного роста, а мне не выдал ничего, потому что залога моего хватило ровно на трос и лишних строп у него не водится. Коротко объяснил он, что если пойдет вода или пойдет тварь, то цепляться надо за что дотянешься, а если не дотянешься, то и стропа не поможет.
Спускались по одному, и первым ушел вниз Кубарь, за ним щербатый, и трос в дыре ходил туго. Лаз уходил вниз бетонной глоткой, обломанной по краю, и трос под руками был скользкий, а вскоре он кончился, и подошвы встали в мягкое.
Внизу темнота стояла не такая, как наверху, и разницу эту я понял не глазами, а кожей. Наверху ночь все-таки серая, а тут она стояла плотно, и фонарь мой пробивал в ней узкий белый рукав, а по краям рукава не было вовсе ничего. Стены шли неровные, будто бетон и кирпич кто-то жевал и выплюнул, и пол под ногами пружинил, потому что ковром лежала на нем слизь.
Вкус эфира тут стоял такой, что я сплюнул, и слюна легла на слизь и не впиталась. Сладковатый, тухлый, с металлом на заднем крае языка, и все это на вдохе лезло в горло, и узел на выходе отзывался знакомой тесной болью, как всегда, когда рядом много чужого.
— Ярополк, — позвал я одними губами. — Ты это чувствуешь?
Ответа не пришло ни звуком, ни движением, ни тем малым шевелением в затылке, знакомым мне сызмальства. Молчал он с середины дня, с той самой минуты, как я спросил, чья во мне память, и молчание это было не его манерой держать паузу перед подковыркой, а глухотой, будто в голове заложило ватой. И чего я, спрашивается, ждал от того, кто не отзывается с обеда?
Кубарь шел первым, у главного хода, и когда я поравнялся с ним у развилки, он повернулся ко мне и толкнул плечом, без злобы, как двигают