Право Крови - Димитриос Пур
— Таскай, — не оборачиваясь, отозвался он.
Хлопнула дверь, и на крыльцо вышел старик в телогрейке, а следом за ним, толкаясь в дверях, вышли и остальные: баба в платке и с ухватом, взятым явно не для печи, парень с красным лицом и кривым плечом и хромой мужик с руками по локоть в засохшей глине. Разом спустились они, встали между лентой и техникой, ровно по линии колышков, и встали молча, а Кондрат на это молчание поморщился и переступил с ноги на ногу.
— Опять? — буркнул он им. — Я вам вчера объяснял.
Старик его не слушал. Смотрел он мимо, на меня, и лицо у него делалось таким, как делается у человека, который узнает и никак не может согласиться с тем, что узнал. Потом он снял шапку, чего я не понял, и выговорил в полный голос, так, что услышали и рабочие, и я, и, наверное, речка:
— Ярослав Дмитриевич. Приехали.
Рабочие в оранжевом остановились с кувалдой на весу. Медленно, будто через силу, Кондрат повернул ко мне голову и впервые посмотрел не на куртку, а в лицо, и смотрел долго, шевеля губами, как шевелят ими над столбиком цифр.
— Родня, что ли? — протянул он.
— Захар, — вырвалось у меня, потому что имя выплыло само, из ниоткуда, вместе с запахом махорки и лошадей, — я тут живу.
— Живете, — кивнул старик, надевая шапку. — В угловой комнате, батюшкиной, там окно целое.
И вот тут я сообразил, что делать, хотя не знал ни единой строчки закона и знать ее не мог.
— Слышали? — я шагнул через ленту, и она хлопнула меня по бедру и провисла. — Чернышев Ярослав Дмитриевич, проживаю в этом доме, а вот эти люди — свидетели. Дом жилой, живут в нем, и работы у вас на нем нет. Сворачивайте.
Кондрат не ответил мне ни слова, а обернулся к вагончику и что-то там прикинул, и от этой его спины, повернутой ко мне, я понял, что попал куда надо. Парень с мотком ленты сплюнул, бросил моток и пошел к экскаватору, где на гусенице лежала монтировка, и взял ее, и пошел не ко мне, а к Захару, потому что Захар стоял на колышках и мешал.
Ждать я не стал и драться честно тоже не стал.
Легко вышел из глины ближний колышек, и я ударил им сверху, не по голове, а по кисти, поверх монтировки, и попал хорошо, потому что монтировка ушла в грязь, а он взвыл и присел. А следующего я не увидел вовсе. Сбоку послышалось тяжелое дыхание, меня снесло с ног ударом в плечо, и я поехал спиной по мокрой земле, и тут же в левый бок вошел ботинок, аккуратно и точно туда, где у меня уже было сломано. В глазах стало бело, и я даже не закричал, а втянул воздух и не смог его выпустить обратно, и ударить еще раз он не успел, потому что на нем повисли сзади кривоплечий парень с Захаром, и оттащили его волоком, и баба орала что-то про милицию и участок.
Лежал я недолго. Высоко надо мной стояло низкое серое небо с проступающей синевой ближе к речке, и лип над собой я не увидел никаких, а увидел угол вагончика и провода, и смотрел на них, пока не смог сесть, придерживая бок ладонью.
— Васька, брось его, кому говорю, — окликнула сына баба в платке, и кривоплечий парень разжал руки и отошел, вытирая ладони о штаны.
— Стоять всем, — негромко распорядился Кондрат, и все встали. — Ты, Витек, руку покажи. Ага. В машине посидишь.
— Так он же первый начал, — просипел тот, кому я разбил кисть.
— Он-то первый, — согласился Кондрат и оглядел меня сверху, а потом Захара, а потом колышек, который я так и держал в руке, и выговорил уже не Витьку, а вообще двору, ровным голосом человека, который считает деньги: — А вот ты, дурак, вбил его после того, как парень назвался и свидетели услышали. И теперь я работаю не на нежилом, а на жилом, где меня послали при людях, и отвечать за это железо будет не наряд, а я лично.
Еще постоял он, глядя, как я поднимаюсь, и добавил без всякой злости:
— Ленту не рвите, ночью не жгите ничего, я по ней утром отчитаюсь. До утра меня тут не будет, а утром будет разговор с конторой, и вот тогда, парень, ты мне бумагу покажешь, а не глотку.
Нехотя развернулся на месте экскаватор, помяв гусеницами дерн, и уполз к речке, вагончик потащили за ним трактором, и от бригады остались лента, колышки и вдавленная в глину монтировка. Я сидел на приступке крыльца, держал бок обеими руками и никак не мог поверить, что все, оказывается, кончилось, и что кончилось оно не мордобоем, а тем, что старик снял шапку и назвал мое отчество вслух.
Ярополк за всю драку не проронил ни слова и молчал еще долго.
На крыльце, пока меня не увели в дом, случилось другое, и я про это никому не сказал. Ступеньки были те самые, с выломанной серединой у верхней, и тянуло от них мокрым деревом и известкой, и мать здесь пела, вечером, всегда вечером, когда меня загоняли спать, а она садилась тут и пела. Голос я помнил весь, до трещинки на верхней ноте. Слов не было. Я полез за ними, как лезут в карман за ключами, и наткнулся на пустое место, ровное, чистое, будто страницу выдрали по линейке, и посидел так, и решил, что двенадцать лет есть двенадцать лет, а память не сейф.
Под вечер Захар повел меня вдоль ленты.
Шли мы от межи, от старых столбов с обрывками проволоки, и лента шла оттуда же, от промысла, прямой полосой через выгон, через яблони, через все, что попадалось, и на дорогу ей было плевать. Эту прямую я уже видел залитой красным на схеме в планшете у Крыжа, и тогда она мне ничего не сказала, а сейчас я шел по ней ногами и понимал, что это одно и то же.
— Прямая, — сказал я. — Через сад напролом.
— Она самая, — согласился старик. — Только у дома вильнет.
У дома она вильнула. Не доходя крыльца, полоса обходила его широкой дугой, обходила бережно, как обходят яму, и снова выпрямлялась. Дальше она уходила за угол, к липам, где на пригорке стоял склеп — низкая кирпичная будка, вросшая в землю по окна, с провалившимся козырьком и с наглухо заколоченной