Право Крови - Димитриос Пур
— Ты не понимаешь, а ниже, может, и написано, — Сивый сел на корточки у ящика, и фонарь снизу разложил его лицо на светлое и темное. — Листай, где к бумаге подшито от руки. Стряпчие себе всегда пишут отдельно, для памяти, и пишут честнее, чем нам.
Подшито было к самому низу, называлось это памяткой к сделке, для приобретателя, и первые же строки в ней объяснили мне то, что я примерял к себе неправильно.
— Тут сказано, что земля мне и так не вернулась бы, — выговорил я и перечел еще раз, потому что буквы вроде складывались, а смысл сначала не лез. — Безродному земля не полагается никакая, и просрочка не возвращает ничего. Участок просто виснет ничьим до конца квартала, а после уходит в реестр Совета Бояр как выморочное имущество, и оттуда его берут уже без всяких обществ и без подписей.
— То есть они торопились впустую?
— Нет, не впустую.
Дальше в памятке шел отдельный пункт, вынесенный жирным, и вот его я перечитывал и перечитывал, прежде чем открыл рот, потому что от этого пункта у меня внутри сделалось горячо и стыдно, как бывает от пропущенного очевидного.
— Пока родовое гнездо числится за родом, — прочел я вслух, — прошение о восстановлении рода принимается от лица, проживающего в этом гнезде и внесенного в домовую книгу по месту нахождения имущества. Ты слышишь, что они тут написали? Не от наследника по крови, не от того, у кого печать, а от того, кто там живет и в книгу вписан.
Сивый молчал и смотрел не на экран, а куда-то мне поверх головы, и слышно было, как на путях сцепка гуляла по составу от головы к хвосту, длинно и с оттяжкой.
— Так вот зачем меня выселяли в один день, — выдохнул я. — Не земля им нужна была, а чтобы я в книге не значился, когда квартал закроется. Опекун сменил замок, тетка вынесла сумку на площадку, и в бумаге теперь чисто: не проживает, не внесен, просить некому и неоткуда.
— Дошло, — Сивый забрал у меня планшет и положил экраном вниз, и в каморке снова сделалось темно. — А раз дошло, давай про нынешний день, потому что до квартала тебе еще дожить надо, а живут на деньги.
— Денег у меня нет никаких.
— У тебя есть язык, — обронил он ровно, без всякой насмешки, и оттого вышло хуже, чем с насмешкой. — Ты у меня на глазах, в упор, сделал то, за что взрослых людей ищут всем домом, и я стоял рядом, и я, заметь, никуда не пошел. Половина.
— Что половина?
— Половина всего, что заработаешь, мне, — Сивый вытянул из моей куртки, брошенной на ящик, граненую вещь из гнезда, покатал ее в пальцах, поднес к лицу и повел носом над гранями, как повар над крышкой. — И не за то, что я тебя вытащил, а за то, что я молчу и молчать буду. Молчание нынче дороже железа.
Долго вертел он ключ в пальцах, дольше, чем у лаза, и это был второй раз, и оба раза он клал его обратно, вот и теперь положил и подтолкнул ко мне по ящику, ровно как Мотыль подталкивал телефон.
— В счет не берешь? — спросил я осторожно, потому что монтировку он у меня забрал без единого слова.
— Не беру, я тебе не лавка.
Больше он про ключ ничего не сказал, а пошел к двери и уже на пороге бросил, что на Солянку мне нельзя ни ногой. Спорить тут было не с чем: алхимик Игнатий сдал меня ровно за то, что я вслух прочел чужой состав, а после по рядам ходили двое с Балчуга и спрашивали про пацана в пиджаке с прожженным рукавом, и рукав на мне был тот же самый.
Ехали мы через реку с пересадкой и стоя, и всю дорогу я держал правую руку в кармане, чтобы никто в вагоне не увидел пузырей, а от вагонного тепла ребро сперва отпустило, потом принялось за меня всерьез и отзывалось на каждой стрелке.
Лавка стояла на Зацепском валу, в полуподвале жилого дома, без вывески и без витрины, а вместо витрины к решетке изнутри был приклеен лист с распечаткой цен на дешевую эфирную мелочь, выгоревший до желтизны. И пахло там ровно тем же, чем в каморке у Сивого, пылью и холодным железом, только поверх этого тянуло еще паяльником и мокрой ветошью.
Никанор Ходырев оказался человеком широким, в стеганой безрукавке поверх свитера, и разговаривал он с Сивым, а меня разглядывал так, как разглядывают дрова: годятся или сырые.
— Это ты кого привел?
— Со мной, — Сивый оперся о прилавок обеими руками. — Ставь его к весам, Никанор. Он тебе партию разберет быстрее твоей Малки.
— Мальчишка ведь совсем.
— Мальчишка, да не всякий
— Безродный мальчишка, — Ходырев уронил это спокойно, как называют вес или сорт. — За него никто не стоит, жаловаться ему некуда, и я его хоть сейчас за порог, и мне за это ничего не будет. Ты мне зачем такого приводишь?
Сивый не ответил ему вовсе и посмотрел на меня, и я понял, что вот она, вся моя торговля, целиком, и длиться она будет ровно столько, сколько я простою молча.
На прилавке стоял лоток с крошевом, мутноватым, с сизым отливом по сколам, и я взял щепоть левой рукой, потому что правая никуда не годилась, положил на язык и подержал.
Вкус пошел сначала знакомый, холодный и железистый, тот же, что был у меня с ладони на сетке, а под ним встало второе, глинистое и чуть сладковатое, как вода из старой скважины. И это второе не было ни школой, ни приемом, а было местом, откуда взяли, а следом за местом поднялось третье, кислое и ровное, от промывки, и вот оно принадлежало уже не Разлому, а рукам, которые с этим работали, и рук было много, и работали они одинаково.
Глину эту я знал не по рядам на Солянке, а ртом, потому что вода из колодца за нашей баней отдавала ею всю мою жизнь, и отдавала точно так же, чуть сладко на самом донышке глотка. Всякий раз, приезжая из города, я узнавал эту сладость раньше, чем успевал поставить сумку на крыльцо. Значит, крошево у меня на языке взято не откуда-нибудь, а с той самой воды, из-под нашего пруда, где холодный