Право Крови - Димитриос Пур
А дальше и думать было нечего, потому что промывали у нас в округе одни, и промывали они сменами, без роздыха, и оттого руки у всей партии выходили одинаковые. Промысел их стоял ровно на моей меже, и называли его в Стужине всегда одинаково, и это же имя мне светили с экрана за синим забором, в той строке, под которой меня просили расписаться.
— Не с рынка, — я глотнул и вытер губы тылом ладони. — Взято из холодного Разлома, из-под воды, и мыли не дома в тазу, а на промысле, потоком. И промысел на той воде один, и называется он «Гнездо».
В лавке стало тихо так, что слышно было, как в углу гудела холодильная витрина, и Ходырев медленно повернул голову к Сивому, а после так же медленно ко мне, и все дровяное и веселое с его лица сошло.
— Малка, — позвал он, не отводя от меня глаз. — Перевесь за ним.
Сзади, из-за занавески, вышла весовщица, сухая, в черных нарукавниках, молча пересыпала мою щепоть обратно, поставила лоток на чашку, и стрелка качнулась, и Малка переписала цифру в разлинованную книгу карандашом, а потом послюнила карандаш и переписала еще раз, аккуратнее.
— Садись, — Ходырев кивнул на табурет у весов. — Разберешь партию по промыслам, получишь долю с разницы. И язык при себе держи, парень, потому что назвал ты сейчас не сорт, а хозяина.
Сидел я на этом табурете, пока в лавку заходили и выходили какие-то люди, и работа шла хорошо и почти не пачкала рук: щепоть на язык, лоток на весы, слово Малке, и Малка писала, и от этого письма в книге у меня впервые завелось что-то похожее на завтрашний день.
А потом дверь открылась сразу на всю ширину, и вошли трое, и первый нес перед собой не оружие и не деньги, а сложенный вдвое лист с синей печатью, и по тому, как поднялся Ходырев, стало ясно, что лист этот тяжелее всего, что было у него в лавке.
— Отгрузка на «Гнезде», — старший развернул бумагу на прилавке, придавив ладонью угол. — Ушла налево, и ушла не вчера. Дом забирает свое, вот перечень, вот вес, вот подпись управляющего. Показывай, что у тебя.
— Показываю, — Ходырев и спорить не стал, сам поднял с пола лоток, поставил на прилавок и повернул к ним боком, чтобы удобнее было смотреть.
— И книгу давай сюда
Старший был не старый, стриженный под машинку, с обветренным красным лицом и в куртке не по погоде легкой, а двое других за его спиной ни разу не сдвинулись с места и стояли, глядя один в дверь, другой в окно.
— Ерш, вес сходится, — сказал тот, что склонился над книгой, и я услышал, как старшего зовут, и запомнил, потому что запоминать мне было больше нечего.
Медленно обошел Ерш прилавок, отодвинул меня от весов ладонью в плечо, не грубо, а как отодвигают стул, заглянул в книгу сам и повел пальцем по строкам, и палец остановился там, где Малка писала за мной.
— Кто разбирал партию?
— Он, — кивнула на меня Малка.
Тогда Ерш взял меня за подбородок и повернул мое лицо к лампе, что висела над весами, и держал ровно столько, сколько нужно было, чтобы разглядеть, а я стоял и не дергался, потому что дергаться было некуда: за спиной у меня была стена с полками.
Телефон он достал левой рукой, снял меня разом, посмотрел на снимок, снял еще, ближе, и убрал телефон в карман, и все это молча, и от такого молчания у меня по спине пошло холоднее, чем на сетке под током.
— Как звать?
— Оценщик, — отозвался за меня Сивый от двери.
— Оценщик так оценщик, — Ерш вынул из-под скрепки накладную, положил ее на прилавок и дописал внизу строку ровным почерком, рядом с весом партии, а дописав, подул на чернила и сложил лист вчетверо. — Долю его тоже забираем, она с этого товара.
Ушли они так же, как вошли, и дверь за ними не хлопнула, и в лавке еще никто не двигался, а после Ходырев сел на свой табурет и потер лицо обеими руками, и видно стало, что руки у него дрожали мелко и противно.
— Свежий товар, — простонал он в ладони. — Еще не остыл, а уже бумага, и уже с весом. Кто им сказал, где искать?
Ответа у меня не было, и у Сивого, судя по лицу, тоже, и мы вышли на улицу, где мартовский ветер тащил вдоль вала мокрый песок, и я успел отойти от двери всего ничего, прежде чем в голове у меня зашевелилось то, что молчало с самого лаза.
«Где мы?»
Голос был не громче обычного, и не было в нем ни насмешки, ни привычной язвительности, а была одна голая растерянность, и я остановился посреди тротуара так резко, что идущая сзади женщина обошла меня с бранью.
«Замоскворечье, — ответил я про себя. — Зацепский вал».
«Какой нынче день?»
«Тот же, что был, только уже к вечеру».
«Не тот же».
Он замолчал, и я стоял и ждал, чувствуя, как под ребром при каждом вдохе поворачивалось что-то острое, а потом он спросил еще раз, и вопрос был короткий и очень нехороший.
«Что я делал полдня?»
«Молчал, как убитый».
«Я не молчал, — отозвался Ярополк, и в этом «не» было ровно столько уверенности, сколько у человека, который проснулся в чужой комнате. — Я не молчал, потому что не помню, чтобы я молчал. Я вообще не помню ничего между тем лазом и этой твоей улицей».
Отвечать на это мне было нечем, а расспрашивать дальше не хотелось, потому что я уже успел выучить: чем прямее вопрос, тем вернее он замолкал совсем, и сейчас, когда меня сняли на телефон и вписали в чужую бумагу, оставаться без него было страшнее, чем с ним.
Сивый догнал меня у трактира на углу, где из подвального окна тянуло горелым маслом и капустой, и сунул мне в левую руку деньги, сложенные пополам и при мне не считанные.
— Тут не половина, — я взвесил пачку ладонью.
— Тут твое, — он посмотрел мимо меня, на улицу. — Половину я снял с того, что успели свесить до них, а с забранного не беру, я не собака. Слушай сюда, Ярослав, я тебе у себя не договорил и таскал это в себе всю дорогу.
Мимо прошли двое, и Сивый переждал, и переждал еще машину, что разворачивалась через двойную у самого поребрика, и заговорил тише, наклонившись к