Бродский, Басманова, третий - Рамиль Бакирович Халиков
Пока раздевалась, вели осторожный пустой диалог о совершенно несущественных вещах. И словно бы та беседа была прелюдией, своеобразной прихожей перед переходом в другой разговор, посерьезней… Но как его начать, какими словами?
Борис сразу же осознал, что предновогодняя ее болезнь была мнимой. Марина, впрочем, и не думала отпираться. Роняя пространные фразы, спокойно смотрела ему в глаза, как бы давая понять: нет, Боря, оправдываться не буду. Чувствовала — непризнание вины его заводит. Возникло даже ощущение, что ее нежелание оправдываться задело Тищенко больше, чем сам факт вчерашнего отсутствия.
Наконец, прорвались его первые вопросы, с легкой тенью скандала: Марина, мы же договорились! Это нелепо, в конце концов! Напирал, стоял близко, выговаривая шепотом — все то, что не мог, не смел выразить в записке.
Отвечала механически, вполголоса. Знаешь, Боря, мне было и в самом деле нехорошо… но, скорее, от неудовлетворенности чувств. Нет-нет, ты тут ни при чем (добавила это с усмешкой, намеренно его зля). Нет, Боря, просто так сложилось. Так бывает, понимаешь? Борис, смягчаясь, морализаторствовал, бубнил свои тирады откуда-то издалека. Марина отбивалась серыми, будничными фразами, постепенно, впрочем, от него отвлекаясь.
Отвлекаясь — потому что в квартире было что-то еще. Это был упругий, ритмичный, восходящей словесный поток: в гостиной исполняли стихи. Читали необычно, никогда еще не доводилось слышать такой манеры декламации. Взглянула в сторону приоткрытых створок, затем досадливо — на Бориса. Он осекся на полуслове, и вдруг стало понятно, как ей начать свой трудный разговор.
— Пойдем на кухню, хорошо?
Окаменев в недобром предчувствии, проследовал за ней, у входа замешкались. Вошел первый, встал у стола, между ними почти ощутимо возникло пространство, поле настороженности. Притворив дверь, Марина сказала уже спокойно, обдуманно:
— Я не люблю тебя, Боря. Это будет честно — знать обоим.
Резанула правду оттуда, от двери, почти заперев его в комнатке, не дав и шанса сбежать от этой ясно сложенной в голове правды. Говорила что-то еще — убедительное, тщательно продуманное за последние дни и часы. Проговаривала с безжалостной интонацией, почти холодными глазами наблюдая за его болезненной реакцией. И лишний раз убедилась — не любит этого человека, нет, не любит, ведь почти и не жалко. Когда он наконец захотел что-то ответить, перебила:
— У нас нет будущего, Боря, и не будет. Это тоже честно.
Сзади затолкались в дверь, влетела девица, заговорщицки взглянула на бледного Тищенко:
— Ой, кажется, я не вовремя! — Обернувшись к Марине: — С наступившим вас, девушка!
Выскочила, вновь тишина. С напряжением оборачиваясь на дверь, не войдет ли кто-то еще, Марина сказала:
— Любовь — это способность совершать глупые, почти безумные поступки ради кого-то. Это лихорадочное состояние, когда уверен, что поступаешь абсолютно верно… Но после с ужасом оглядываешься на недавнее прошлое. Это поступки, которые никто не поймет — да ты и сам осознаешь содеянное с трудом.
— Возможно, ты просто не осознаешь, на что способна, — сказал вдруг Борис.
Удивилась — слова прозвучали дерзко, а ведь казалось, почти раздавлен.
— Я способна! — возвысила голос. — К счастью ли, сожалению ли — я оказалась способна. Но не ради тебя. Вот в чем дело. Я поняла это на днях, вчера… Вот почему нам нужно расстаться.
— Но ты пришла, — сказал почти с отчаянием.
— Пришла, потому что не могу так больше. Пришла, чтобы высказать — и уйти. И да, прими вот это…
Вспомнила о подарке, что еще в прихожей вынула из сумки, и держала, мяла все это время в руках. Хороший, зимний, славный шарф, купленный загодя, в ноябре, у подруги, вернувшейся из-за границы. Вручая его, хотела даже чмокнуть, по-дружески, в щеку, но передумав, просто сказала:
— С Новым Годом, Борис. Желаю всего наилучшего.
Со второй фразой, пожалуй, погорячилась: прозвучало издевательски.
Обидчиво, гордо Тищенко выскочил из кухни. Ей тоже следовало идти, покинуть его жилище — теперь, когда точки расставлены. Следовало — да вспомнился тот поэт, что декламировал стихи. Прислушалась — поэтическое представление продолжалось, все тот же юношеский голос с напором… Как же долго читает!
Уговорила саму себя: просто взглянет на стихотворца, одним глазком, и сразу уйдет. Направилась, однако, в соседнее, почти пустое помещение. Уверенным взглядом выявила одинокий стул в дальнем закутке, присев, вынула из сумки блокнотик. В углу торчала искусственная ель, по моде, машинально начала рисунок — объект был неинтересен, скорее пыталась успокоиться. Мелкими штришками вела по бумаге карандаш, точнее пыталась: голос поэта с его тягуче-магнетическими интонациями волновал, не давал работать.
Беспокойно убрав блокнот, направилась зачем-то опять в сторону кухни — мимо с хохотком проскользнула праздничная пара. Тут же наткнулась и на другую: в углу целовались две тени, и меньшая тянулась к большей на цыпочках. Стояла, оцепенев, жадно оглядывая. Возникла легкая зависть — давно же не целовалась вот так, с закрытыми глазами, с запрокинутым вверх лицом… Почему любовь всегда так легка, бесплотна, как эти тени? И почему нелюбовь обретает очертания двух фигур, ведущих тяжелый разговор на тесной кухоньке? Поняла, что, пожалуй, подглядывает; нахлынуло чувство неловкости от пребывания здесь: ее бледное, чужое лицо средь оживленных физиономий.
Вспомнилось: Борис накануне вещал, что среди гостей будет поэт — его хороший знакомец, Иосиф: «довольно навязчив, но талантлив, чертяка!» Осведомилась о фамилии — ведь поэт всегда начинается с фамилии, — впрочем, скорее, из вежливости. Ответил свежо:
— Запомнить, Марина, будет легко. Имя мое и его фамилия начинаются почти одинаково. Однокоренные, можно сказать, слова. Ну, почти…
— Как это?
— Борис и Бродский. Мое «Бор» против его «Бро».
Вот, Бродский! Должно быть, он и выступает. И ведь действительно, запомнила!
На поэтическом представлении разыгрывалась шекспировская драма. Стол, накрытый под фуршет, находился в одном конце зала, гости же сгрудились в другом. В центре комнаты, как бы перегораживая путь к новогодним угощениям, обретался рыжеволосый молодой человек. Стоял как на линии огня, в позе тореадора, рука предупредительно поднята: народ, ни шагу вперед! Вначале стихи! В другой зажата стопка листов с виршами. Читал монотонно, ритмически точно, чуть раскачиваясь, как еврей на молитве — но в саму эту монотонность была вплетена нить терпкой чувственности:
…плач всех людей. А рядом с ним Поэт,
давно не брит и кое-как одет
и голоден, его колотит дрожь.
А меж домами льется серый дождь…
Запнулся, сбился с ритма, яростно стукнув себя по лбу — будто вогнав на место потерявшуюся строку, — продолжил с прежней страстью: