Бродский, Басманова, третий - Рамиль Бакирович Халиков
— Это непедагогично, наконец. Да и черт с ней, с педагогикой, — яростно вскричал, — но что скажет Павел Иванович, мой близкий друг и ваш отец?! Каково ему будет понимать, что его единственная дочь возлежит с этаким вот старым козлом вроде меня?
Стерлигов даже задохнулся от возмущения — словно представил себя на миг на месте отца — но продолжил:
— Простите меня! Простите! — эти слова он, впрочем, произносил с нажимом, в обвинительном тоне. — Но единственное, что мы можем сказать нашим чувствам — это решительное, безусловное «нет»!
Стерлигов говорил еще — а в ней в этот миг что-то замирало; словно нота, взметнувшаяся вверх, сладкая нота, объявшая ее с того момента, когда она решилась идти к нему — эта нота плывет еще в воздухе, но вот-вот умрет. А он все продолжал говорить, и говорить горячо, войдя в несложную, очевидную для него мысль; говорил, трогая ее за локоток, заглядывал в глаза: понимает ли его? Верит ли?
— Да, — отвечала она. — Да, вы правы.
Отвечала, не глядя на него. Не глядела бы и в пол — если б было возможно. Закрыть бы глаза, умереть — только бы не слышать этот поучающий и правильный голос.
Прощались сухо. Надевала пальто, а он уже и не предлагал помощь: будто боялся прикоснуться, будто осквернена. Повинная, пойманная на взлете, не смотрела на мастера, он же все пытался попасть под ее взгляд. В его поведении, впрочем, чувствовалась нотка молодцеватости, будто отразил опасную атаку врага; нет, не так — будто впустил к себе в комнаты женщину, овладел ею, и вот, удовлетворенный, выпускает. Зная, что свое получил, понимая наверняка, что больше ее не увидит.
Такой — нет, не увидит.
— У вас, Марина, наверняка есть юноша — тот, кто любит. Не верю, что такого не существует.
Смотрел, впрочем, так, будто надеялся услышать «нет». Взглянула на него наконец — коротко, холодно.
— Да, есть, — ответила. — Боря.
Зачем-то назвала имя, словно важно было доказать, что явилась сюда не от одиночества. Добавила:
— Да, он любит меня.
— Вот и хорошо, славно. Вам с ним нужно быть. С ним! Понимаете? Там оно, ваше настоящее чувство…
Она молча, горько повернулась к двери, засов отворился легко.
— До свиданья, Марина! — крикнул в спину, выпуская из квартиры. И только тут в голосе его прозвучала досада — какая бывает, когда сладок плод, и мог быть твоим, но ты отказался от него сам. Кивнула неопределенно, в сторону, не оборачиваясь.
— Не забудьте: через неделю первый сбор года, — гулко, в потолок, скакнул его голос.
И хотела ответить — но придет ли теперь? К чему делать вид, что ничего не произошло? Не обещая ничего, не оглядываясь, стала спускаться как в пропасть — вниз по крутой, удлинившейся до бесконечности лестнице.
2.
У двери парадной Марину ждал, почесываясь, приблудный кот — приподнял мордочку навстречу шагам, беззвучно мяукнул. Обратив к нему пустые глаза, все ж удивилась — наглая рыжина была у того не только в шерсти, но и во взгляде. Широко распахнула дверь, выпуская животину. Холодная сердцем, остановилась на крыльце — спокойно, почти без дрожи, застегивая верхнюю пуговицу пальто. Да, просто пуговицу — ту, что душит, что невыносимо подпирает горло, но она ее застегнет. Прощальным выстрелом хлопнула в спину дверь — рука не дрогнула и тут. Справившись с пуговицей, шагнула со ступенек, прошла еще несколько шагов — и только тут ее объял жар, и только тут настиг стыд от этого немыслимого утра.
Остановившись, воздела руки, пытаясь холодом ладоней унять огонь, объявший лицо; щеки горели так, будто была отхлестана от души, и отхлестана — понимала уже — по праву.
Вместе с тем почувствовала и облегчение, освобождение от своей муки: рубикон перейден. Ее вышвырнули прочь на мертвый синеватый ленинградский снег. Вышвырнули со всеми сладостными полотнами, которые успела уже было в своем воображении нарисовать. Ах, дура, какая же дура! Да как посмела помыслить!
Будто в тумане, добрела до остановки, села в троллейбус, проехала положенное, снова сошла на снег. Ускорилась, шла стремительным ходом по улицам. Голова пыталась найти тротуар к дому — но ноги сами сворачивали в переулки, намеренно удлиняя путь: надо было обдумать, осмыслить, побыть одной. Постепенно возникало ощущение недоделанности, смутное чувство, что, освободившись от одной муки, она должна разобраться и с другой, — и вначале не понимала, с какой именно. Пошла медленнее, размышляя — это ощущение, этот зов к избавлению был столь явственен, сколь и неуловим одновременно. А едва поняла, встала как вкопанная; ясно предстало, что должно последовать после.
Борис. Боря Тищенко.
Сделав несколько беспокойных шагов, села на старую скамью, весьма кстати возникшую на пути — будто сидя обдумывать было проще. Скамейка была старая, с парой сломанных ребер. Тронула одну из битых досок, затем — гудящую свою голову. У нее был словно прострелен висок — тут-то и возникло стойкое ощущение, что следует доделать работу, прострелить и другой.
Мать встретила в немом укоре уже в прихожей, смотрела, как раздевается. Конечно, ждала каких-то слов — в утренние часы дочь выпорхнула из дома стремительно, ничего не объясняя — и, видимо, ей было что объявить на этот счет. Не дождавшись пояснений, родительница молвила, сухо и несколько ожидаемо:
— Приходил Борис.
Всего лишь Борис. Ну конечно, же. Боря. Марина не ответила, но и не смогла удержать злой улыбки, в которой было и ясное отрицание любых разговоров на эту тему; раздраженно вздохнув, мать направилась в сторону кухни.
С некоторым облегчением — объяснения отложены — Марина вошла в зал: здесь она обитала, здесь, за занавеской, отгораживающей невысокую танцевальную эстраду от остальной части помещения, был ее уголок. Говорить с матерью совсем не хотелось, тем более сейчас, когда та на взводе: из кухонной комнаты доносился боевой грохот кастрюль, жалобно позвякивали тарелки. В этом шуме читалось невысказанное, какая-то грозная мысль, возможно даже там взрастали семена будущего скандала.
Значит, Борис все-таки приходил. Устало опустилась на стул, огляделась — и вдруг остро почувствовала его недавнее присутствие в этой комнате. Должно быть, пока вспоминала его там, в городе, на разбитой скамье, он молча и нервно ждал ее возвращения. Сидел, наверное, на этом же стуле. Смотрел, должно быть, на занавеску, отделявшей ее «эстраду» от остального пространства комнаты. Вот уголок кровати, небрежно застеленной; вот фрагмент книжной полки. И в груди юноши клокотала буря, но он был подчеркнуто вежлив, улыбался матери, что пыталась