Бродский, Басманова, третий - Рамиль Бакирович Халиков
а там, внизу, вышагиваешь ты.
Вот шествие по улице идет,
и кое-кто вполголоса поет…
И вроде пришла к стихам, но, войдя в комнату, не столько внимала поэзии, сколько следила за лицом декламатора — словно срисовывая для памяти; внимала, впитывала мелодику речи. Мягкий голос, элегантное грассирование, сминающее верхушку у буквы «р». Полувопросительные интонации, почти всегда — акцентуация на второй половине фразы. Даже предложение без вопросительного знака казалось у него вопрошающим.
Вот делает паузу, подзабыв строку, и лицо на миг застывает — словно медальон, словно лик с древней монеты; и чувствуешь в этой маске печать величия… Но вот, чуть кашлянув, он возвращает забытую строку-беглянку — и лицо-медальон тут же распадается на множество осколков, становится страстно-текучим, под стать проговариваемым словам…
Молодого стихотворца перебили — мол, не пора ли заканчивать. Чуть опешив, он мгновенно собрался, ответил резко, с напором, следом другому — завязалась перепалка. Народ в ту праздничную минуту был явно не расположен к высокому. Марина смотрела на него, улыбаясь: нервный, нелепый, спорящий поэт.
— Ося, стихи совсем не новогодние! — говорили ему.
— И, кроме того, на улице не дождь, а снег.
В комнате рассмеялись.
— Что же мне теперь, не читать поэму совсем, в угоду вам, пигмеям? — спросил поэт. — Ждать до осени?
Нервно улыбаясь, он просительно оглядывал стоящих перед ним людей, будто все еще надеясь превратить перепалку в шутку.
— Ну хотя бы до тех пор, пока мы не уйдем.
Новый взрыв хохота; гости, наконец, ринулись к столу со снедью. На какой-то момент молодой поэт оказался стиснут толпой, стоял, брезгливо оглядывая лица, текущие вокруг, высоко вытягивая в воздух руку с зажатыми в ней стихами.
Когда же выбрался в сторону — как-то вдруг оказались рядом. Неопределенно ей кивнув, поэт нетерпеливо складывал, почти комкал внушительную пачку листов с текстами. Оглянулся, словно в поисках поддержки — и перехватил ее взгляд.
— С Новым годом, — помедлив, почти вынуждена была сказать Марина.
— Премерзкий праздник, — ответил с вызовом. — Нет, видали?
Когда читал стихи, в его голосе ощущалась мальчишеская звонкость, отчего поэт казался юным, но сейчас поняла, что ошибалась: конечно, он старше. Возможно, они даже ровесники.
— Что же тут особенного? — пожала плечами. — Пищу духовную променяли на просто пищу…
Произнесла еще несколько фраз в развитие темы и, наверное, могла бы сказать что-то еще, но поняла вдруг, что он улыбается. Но без насмешки, по-доброму, светло — и будто уже позабыв, с чего повел разговор.
— А вы, должно быть, Марина, — сказал с легким стеснением. — Боря мне о вас рассказывал. Художница, да?
Удивилась — откуда он мог знать ее лицо? Неопределенно повела плечами.
— А вы, вероятно, Бродский. Тоже наслышана.
— Иосиф, — чуть склонил голову. — И что же такого вам обо мне поведали?
— Есть такой поэт, что бросается на слушателей, словно бульдог какой. Хватает их за глотку, потрясенных, и не отпускает, пока не допоет последний стих…
Насторожился, но она улыбнулась — и он торопливо рассмеялся вслед.
— Это вам Боря обо мне наплел?
— Может, и Боря, — не сдержалась, чуть поморщилась от упоминания этого имени.
— Зря я это затеял, да? — Иосиф сокрушенно качнул головой. — У них колбаса во взгляде, а я стихами их потчую.
— Что вы хотите? Арс лонга, вита бревис[1]! Жизнь так коротка, а искусство… В общем, оно подождет!
— Искусство вечно, признание — быстротечно, — быстро ответил Иосиф. — Если, конечно, оно, это признание, состоится вообще.
— Опасаетесь?
— Чего?
— Непризнания.
Задумался. Взглянул на едоков, вдохновенно столпившихся у стола. Сказал рассудительно:
— Вам, мастерам кисти, проще. Занятие живописью более практично, фактически, это ремесло. А вот занятия поэзией… Это такой массовый забег юношей и девушек, подверженных иллюзиям. В этом забеге участвуют миллионы, ярко представляя свое величие. Я достаточно пообтерся в этой среде. Каждый мнит себя вторым Пушкиным, на худой конец, третьим Державиным. Но к финишу, где ждут слава и толпы поклонников, добираются единицы. Поэтому, да — опасаюсь.
Первичное представление о нем оказалось почти верным — лицо у него было живое, текучее, почти все время меняющееся, с легко приливающей к щекам кровью. От этих постоянных ужимок оно казалось Марине почти некрасивым, но, когда замирало, — тогда-то и проступала красота.
— А кем себя мните вы?
— Вообще-то, Бродским, — самоуверенно улыбнулся он, и эта самоуверенность даже подкупала. — Только им одним. Но мне нравится Цветаева. А из более ранних, пожалуй, Баратынский. — Сощурившись хитро. — Как думаете, какое у Баратынского отчество? Абрамович! — изрек почти торжествующе. — Абрамович. У кого ни спроси — никто не знает. Я думаю, это вытеснение, вытеснение. — Людям сложно принять, когда у русского поэта — еврейское отчество, — и, помолчав, добавил: — Не говоря уж о том, когда еврейские имя и фамилия.
Смешалась, не зная, как отвечать — ей, русской, всегда было сложно с этой темой.
— Но вернемся к Цветаевой. Если бы спросили, почему Цветаева, я бы сказал — у нее каждая строчка словно бы в облачке боли. И эта боль — трогает.
— Боль так важна?
— Она первична, — сказал он. — Из боли да родится стих!
— А Ахматова?
— Нет, — сказал энергично. — Не мое, но уважаю бесконечно. Прохладный, ясный, чистый стиль, будто прозрачное озеро в тихую погоду. Красота глубокая, истинная, до самого дна. Захватывает дыхание от отточенности строчек, от прозрачного течения воды. Но — не мое. Мне ближе Цветаева, с ее порывистыми бурунами страсти. Кстати, хотите познакомлю?
— С кем?
— С Ахматовой, конечно.
— Вы знакомы?!
— Захаживаю, — горделиво ответил молодой человек, будто был ее соседом, и речь шла о самой обыкновенной вещи. — Хотите, сведу?
Марина промолчала. Кажется, речь шла не столько о визите к поэтессе, сколько о продолжении знакомства. А к этому она не готова.
— Знаете, — сказал он, — когда друг повез к ней в будку, чтобы нас представить, трудно было осознать происходящее до конца.
— В будку?
— Так иронически величается ее дача, в Комарово, Литфонд выделил. Одна комнатенка, есть кухонька, печь, правда, хорошая, и большая веранда… Потому и будка. Так вот, для меня это имя было связано с чем-то древним, далеким, отжившим. Я был уверен, что ее и в живых-то нет давно… Если в конце поездки мой дружок рассмеялся бы и воскликнул — старик, это шутка! — я не был бы удивлен, нет…
— И как вам Ахматова?
— А я вас познакомлю, да… Увидите сами. — Выдержав вескую паузу, поглядывая на нее значительно, сказал: — Но для того потребуется одна незначительная вещица. А впрочем, вполне себе значительная.
— Какая же?