Так говорила женщина - Каффка Маргит
— Иду, сынок!
Муж уже сидел за столом, не отрывая взгляда от газеты. Он нежно коснулся руки женщины:
— Прошу!
Они даже поговорили. Обсудили скаредного редактора и новые декорации для оперы. Затем Юльча отправилась укладывать ребенка, а женщина медленно натянула перчатки и надела легкий серый плащ.
— Куда это вы собрались? — испуганно спросил мужчина сдавленным голосом.
— Прогуляюсь немного по бастиону. Что-то голова болит сегодня.
— Без меня?
— Без вас.
От этого, почувствовала она, стало больно, что совсем не соответствовало плану. Она уже и пожалела, но надо, надо было идти. Хотелось побыть одной. В темной одежде, неприметно, с опущенной головой, почти в рванье красться в сумерках по улицам, где еще недавно светило солнце, навстречу вечернему ветру с реки. Побыть одной, с чем-то рассчитаться, что-то завершить, изменить, навести порядок в мире внутри. Она вышла на улицу.
— Что случилось? Может быть, ничего такого — это-то и ужасно.
Женщина остановилась на минуту, чтобы осушить до дна чашу издевательских, горьких, здравых и донельзя банальных мыслей, которые проводили грубыми заскорузлыми ладонями по легкому трепетному пеплу ее души. Жизнь для нее была не тем, чем для других, не шахматной доской, по которой человеческие фигурки передвигаются, спотыкаясь, по белым и черным клеткам, повинуясь воле случая или в соответствии с замыслом; она никогда не могла воспринимать их со здоровым чувством юмора, как веселенькую мебель Шёберля[12], которая по необходимости может служить самым разным целям и идеям. Она хотела чего-то другого. Господи! Она так много, так долго страдала, что теперь была не в состоянии отказаться от своих требований. Жизнь задолжала ей многое: глубокую веру, нерушимость иллюзий и любовь, стоящую на котурнах, неземную, сказочную. Конец! Все ее мысли были навечно отравлены.
Она спустилась на нижнюю часть набережной и взглянула на вечные чистые волны. Так они и катятся уже бог знает сколько тысяч лет — ничто не происходит впервые, а только рождается снова и снова, как их однообразная пена. Однажды будто и она сама уже так стояла — опустошенная, обворованная — в давних сумерках на берегу реки. Но не в этой жизни. Это она уже знала. Ее жизнь прошла в домике с пеларгониями, где вспыхивали алым цветом вечные и однообразные пожары, порхали напрасные вздохи и где она с болезненным, летаргическим терпением выхаживала первого мужа: а в это время второй, человек сказочных мелодий, путешествовал дорогами чужих больших городов.
Большие города. Она испуганно огляделась и почувствовала, что зараза проникла уже и в прошлое. Насколько преувеличенно большими были ее вера, жертвенность, счастье, настолько же бурным оказался похоронивший их грязный поток разочарования, что обрушился на нее. Он перехлестнул через парапет, все осквернил и разрушил. Да, жизнь в большом городе. Теперь она ближе видела, угадывала и изучала жуткую «другую сторону» жизни, мимо которой до сих пор проходила с тем же безразличием, с каким слепой относится к цвету. Если она и слышала о грязи жизни, то всегда приходила в изумление: «Как, и такое бывает?» Но втайне всегда полагала, что все это — пустые пересуды; все сведения о звере в человеке — грубое преувеличение. А теперь она им поверила. Боже правый! Как много новых кошмаров с щупальцами полипов, шелестящих, невесомых, грязных платьев, сколько многообещающих широких улыбок, тяжелых ароматов, как дурно пахнет мутное море забвения, темного, резкого хмеля, разрешающего все проблемы. А сколько пухлых губ, с которых срывается тяжелое дыхание, стоит к ним только потянуться... Она словно прозрела — в памяти ожило все, что она читала или слышала о гнусных интригах, нервном перенапряжении, гадкой слабости, тайных, непостижимых пороках, теперь ее взвинченный мозг мог их разглядеть. Влажные красные губы, искривленные в усмешке, преследовали ее под светом многоцветных и чужих электрических фонарей, и среди этих голов медузы она видела того, кого любила, о ком со сладкой щемящей болью, которую лишь подогревало расстояние, думала, жаркими летними ночами подолгу пристально глядя на пыльную белую дорогу, теряющуюся в жемчужных облаках на небе. Оттуда, со станции, однажды приедет его экипаж. Каждое утро она доставала из тайника крошечную фотографию и, дрожа и краснея, как институтка, целовала его глаза.
Накатила усталость; она обернулась и разглядела в темноте наверху, у опоры моста мужчину. Глаза цвета стали; да, она и сейчас смотрела ему прямо в глаза.
— Я боялся, что вы замерзнете, Илона; я провожу вас.
В ней вскипело отвращение, захотелось ударить его в грудь, оттолкнуть; но она молча, не глядя, взяла его под руку.
Они вернулись домой, легли отдыхать в занавешенной комнате, где окно выходило в сад и подоконник заносило опадающими лепестками каждую летнюю ночь — но лето уже было позднее, сентябрьское.
Женщина лежала на спине и считала нити бахромы на занавесках. Как странно! Какая разница между вчерашней ночью и сегодняшней. А может, первая просто продолжается, и вся неразбериха этого дня — лишь сон? Но нет — вчера она хотела кое-что сообщить мужу, хотела поговорить о грядущем и о безмерно загадочном, вечно значимом ком-то, кто пока ещё Ничто — но в нём уже кроется целый мир возможностей. Она хотела тихо, с благодарностью сжать его руку, чтобы, расплакавшись, пообещать ему маленького ангела, который придет к ним, и из них двоих станет одно целое. Близятся сладкие муки, счастливый трепет, приятные хлопоты и чудо, великое чудо. Вчера она не рассказала ему, чтобы самой еще немного порадоваться заранее его восторгу, — а сегодня уже и не расскажет.
Внезапно ей в голову пришло одно совершенно разумное соображение. А что, если произошедшее на самом деле ничегошеньки не значило, а только выросло до таких размеров в ее помутившемся разуме из-за нервного перенапряжения? Да, это весьма вероятно! Она уже знала: в ее положении женщина не может полагаться на свое суждение. Но теперь она видит трезво. Теперь она будет рассуждать. Так что же могло случиться? Ее муж обнял служанку, наверное, в шутку, изображая несвойственное для него легкомыслие. В эту минуту он не был собой, отказался от нимба, которым его наделили девические мечты жены. Но разве он в ответе за этот нимб? Кто не поддастся влиянию момента? Может быть, он и поцеловал ее. В глазах всего света подобный поступок — ужасная пошлость, но почему? Только потому, что это произошло дома, со служанкой, там, где семейный очаг? Да, люди за это, конечно, осудят. Умная женщина должна принимать подобные вещи к сведению со снисходительной улыбкой. Так в этом все дело? Здесь ход рассуждений сбился. — Нет, это убедительно лишь для ума, а не для сердца!
Сон все не приходил в постель за ширмой, затянутой светлым шелком. Однажды — да, когда она еще была женой другого, — однажды и она дала этому человеку коснуться своих губ коротким, почти невинным, но несущим в себе миллион диких мыслей поцелуем — поцелуем на прощание.
Тогда она отбросила породившие жажду запреты, потянулась к нему, подставила лицо, заплаканные глаза, дрожащие губы, а мужчина нежно, с обожанием и мольбой едва коснулся их — да, она помнит — и безумно, резко, чуть не сломав, сжал ее руки. Тогда ей казалось, что она дала много, очень много, а теперь селянка с обочины предложила ему то же самое, и, может быть, он нуждался в этом не меньше. А ведь Юльча — хороший, добросовестный человек, прилежный, порядочный. Какая огромная от нее польза по сравнению с сотнями тех, кто в годы его скитаний щедро делился с ним всем, в чем сама женщина ему отказывала! Неужели жизнь так грубо проста? Один человек голодает, а для других на придворном пиру еда — лишь изысканное развлечение. Фу!
Ее бросило в другую крайность: наверное, любые губы, что умеют целовать, имеют одинаковую ценность. Отчего же тогда женщины так не думают, почему поцелуй рабочего, кучера для них бесчестье!