Знамена над штыками - Иван Петрович Шамякин
Вся его чуткая детская душа протестовала против такого побоища.
Мать перед иконами часто молилась за отца. И Пилипок, думая об отце, вслед за матерью шептал слова материнской молитвы, не всегда понятные и оттого, казалось, еще более таинственно-чудодейственные: «Святые отцы и небесные силы, соблюдите его, раба божьего, от острой сабли и меча, от свинцовой пули и пушечного боя…»
В тот день, когда они копали картошку, к ним подъехали два немецких солдата на своей хорошей арбе. Один из них подошел к ним на полосу, что-то сказал, но Пилипок понял только два слова: «Арбайт, арбайт… гут, гут» — работайте, мол, это хорошо.
Немец похлопал дядю по плечу, а потом показал на почти полный мешок картошки, дал понять, чтобы дядя понес мешок к арбе. Помог взвалить на плечи. Солдат шел следом за хромым крестьянином, согнувшимся под тяжестью ноши, и весело насвистывал. Это обожгло душу Пилипка болью и обидой. Хотелось схватить камень и швырнуть в спину немцу. Наверное, мать поняла, почувствовала сердцем его порыв — бросилась к нему:
— Сынок!..
Дядя сбросил мешок на арбу, вернулся, как будто усмехаясь, но все видели, как дрожали его побледневшие губы.
Дядя Тихон шутил всегда, что бы ни случилось:
— Видали, какой веселый солдатик? Мол, работайте, работайте, гут, гут, а мы тут как тут. Шутник, ей-богу. Так от нашей работы к вечеру может ничего и не остаться. Давай, брат Пилип, спрячем мешки в кустах.
Отнесли картошку в ложбину, где росли ольховые кусты. На полосе, чтоб было всем видно, оставили не больше полумешка, да и то самой мелкой, будто недавно начали копать и картошка уродилась никчемная.
Из-за пригорка вынырнула черная блестящая машина. За год войны никто в их местах такой не видел. Аэроплан видели. Грузовики видели. А о такой, на которой царь и генералы ездят, только слышали.
— Тамабиль, — сказал дядя Тихон.
Даже он, грамотный человек, назвал этот самоход неправильно. Бабушка начала креститься, призывать пречистую богородицу и всех святых спасти их, грешных, от нечистой силы.
Автомобиль остановился возле березняка, в конце их полосы. Из него вышли немецкие офицеры в длинных голубых шинелях, оплетенных золотыми «веревками», в высоких фуражках с блестящими козырьками. Должно быть, генерал рукой, затянутой в черную перчатку, показал на Пилипка, на женщин, на детей, которые перестали копать картошку и смотрели на чудо-машину, и сердито закричал. Сразу же к ним подбежали два молодых офицера и загоготали, как гуси. Один немного умел говорить по-русски:
— Манн… матка… ехать, ехать! Здесь нихт… Крыг! Война. Война!
Второй, разрубая рукою воздух, показывал на запад:
— Шнель! Шнель!
Что такое «шнель» — знал не один дядя, за месяц жизни под немцами узнали все. Каждый день слышали это «шнель» — быстрей, быстрей!
Наскоро собрали корзины, мешки, лопаты — и бегом в ложбину, где в кустах пасся Буланый, оставались телеги и была припрятана накопанная картошка.
Автомобиль стоял недолго. Генерал посмотрел на поданную ему карту, показал рукой в черной перчатке на одну сторону дороги, потом на другую. Подняв пыль, машина поехала дальше — к Соковищине, туда, откуда долетал стук, казалось, совсем мирный. Было похоже, будто молотили цепами, но не по снопам, а по голому току.
Не успели дядя Тихон и Пилипок запрячь лошадь и собрать мешки, — они не очень торопились, невзирая на предупреждение немцев и на то, что бабушка и мать подгоняли: «Скорее, Тихонка, Пилипок, а то эти коршуны, когда поедут назад, заклюют. Еще выстрелит который! Бог ведает, что у них на уме. Чужаки!» — как снова на дороге загрохотало, да так, что, казалось, задрожала, застонала земля.
На горку въехала батарея. Каждое из четырех орудий тащили шесть сильных битюгов. По три лошади были запряжены в длинные возы, покрытые брезентом. Батарея свернула возле березняка и стала разворачиваться как раз на их полосе. Конские копыта, огромные колеса глубоко вязли в земле, давили картошку. Орудия расположились вдоль березняка, солдаты распрягли лошадей, стали рыть ямы.
— Занимают позицию, — объяснил дядя; он стал каким-то сурово-озабоченным и сразу же заторопился уезжать: — Поплачьте, бабы, по своей картошке и бежим скорей отсюда. С этими игрушками не шутят.
Большак миновали стороной. Поехали проселками — вдоль сухого болота, через липуновские сосняки. Услышали, как по шляху прогрохотала еще одна батарея. Видна она стала с пригорка; разворачивалась невдалеке от первой, за грядой березняка.
Дядя все больше и больше мрачнел, казалось, его лицо, испаханное морщинами, почернело, как пахотное поле после дождя.
— Видать, опять наступать собираются. Ой, сколько изувечат они наших этими пушками. Сколько крови русской прольют!
Бабушка заголосила:
— Может, Рыгорка наш где-нибудь тут.
За бабушкой — мать. Она редко плакала, не любила причитаний бабушки, но тут не выдержала, когда напомнили об отце в связи с немецкой батареей. Сжалось, защемило сердце и у Пилипка.
Мальчик не был наивным мечтателем, не думал, как другие, будто отец его такой герой, что пуля его не возьмет, пика не проколет, сабля не зарубит, а снаряд он просто отшвырнет. Хотя по-прежнему его все называли Пилипком, он давно уже повзрослел и не раз видел, как приходит беда. Но фантазия у него еще детская — яркая, неудержимая. Он сразу представил отца в окопе, по которому ударят эти пушки. От таких снарядов разве спрячешься? Фонтаном взлетает земля… отец — мертвый. Свисает с телеги синяя рука… Представив это себе, он даже вскрикнул.
Мать встревожилась:
— Ушиб ногу, сынок? Говорила же, обуй лапти. Уже холодно.
А дядя, казалось, знал, что заболело у племянника, словно читал его мысли:
— Вот если бы нашим передать, где немцы батареи поставили! Накрыли бы как миленьких. Полетели бы вверх тормашками.
Пилипок даже встрепенулся от этих слов. Разве можно передать? Как?
Скрипели несмазанные колеса. Буланый, остановившись на песчаном пригорке, отдыхал. Коня не подгоняли. Жалели. Стояли за телегой, понурив головы, дядя, бабушка, мать. Словно на телеге лежал покойник, словно хоронили кого-то. А на мешках сидела Ганулька. Она одна понукала коня и смеялась, что конь ее не слушает. Девчонке было весело,