Второй шанс для Лекаря. Том 6 - Алексей Аржанов
Пистолеты я зарядил, стоя на коленях у крыльца. Руки помнили. Барон, если бы видел, остался бы доволен.
Французы вышли к дому через четыре минуты.
Они не ждали, что двор заперт, и это меня спасло. Тот, кто шёл первым, толкнул створку, створка не поддалась, и он крикнул что-то своим.
— Не стрелять, — сказал я своим тихо. — Ближе. Ещё ближе.
Залп из семи ружей в упор, через щели забора, в тесной улице, оказался страшнее, чем я думал. Двое упали сразу. Остальные шарахнулись за угол.
А потом они полезли всерьёз.
Дальнейшие минуты помню кусками, и куски эти рваные.
Помню, как через забор перевалился солдат, как его ударил колом наш возчик и как я в ту же секунду выстрелил во второго, лезшего следом.
Помню моего Юлиуса, который дрался обломком скамьи, кричал при этом по-немецки и был страшен.
Помню створку, которую вышибли, и штык, полезший в проём. Я отбил его шпагой деда, отбил второй раз и понял, что третьего не отобью. Рябой фельдшер свалил этого штыкового поленом сзади и сказал при этом такое, чего я от него прежде не слыхал.
Второй пистолет я разрядил в упор и после держал его за ствол, потому что пороха взять было негде. А Никитин не отходил от меня ни на шаг и, кажется, вовсе забыл, что у него есть другие обязанности.
Сколько это длилось, не знаю. Мне казалось — полчаса.
После мне сказали, что минут семь.
Свои подошли ко мне с двух сторон разом. Караул от моста и полурота откуда-то сверху, от костёла. Французов взяли в клещи в узкой улице, и всё кончилось так же быстро, как началось.
Я стоял посреди двора, держа шпагу деда в правой руке и пустой пистолет за ствол в левой, и меня трясло, и остановить это я не мог минуты три.
Потом обернулся к дому.
Стены целы, окна целы, дверь не тронута.
Три сотни моих людей оставались внутри, на своих местах, и большинство даже не поняло толком, что произошло во дворе.
— Все живы? — спросил я, когда голос вернулся.
— Двоих поцарапало, — доложил Никитин, дыша, как загнанный. — Возчику плечо распороли. Юлиусу ухо.
— Юлиус, покажи ухо.
Немец показал ухо и осведомился по-французски, могу ли я зашить его так, чтобы девицы в Дерпте ничего не заметили.
И вот тут мы все засмеялись и смеялись, кажется, слишком долго.
А потом я вытер шпагу, поставил её в угол и пошёл работать, потому что во дворе стояли четыре подводы, приехавшие, покуда мы дрались.
* * *
Павла привезли в шестом часу, когда начало темнеть.
Я узнал о том заранее, потому что рябой, разбиравший подводу, вдруг замолчал на полуслове и позвал меня по имени, а не по званию.
Он лежал на соломе, серый, с закруткой на бедре, наложенной высоко и правильно. Мундир на нём разрезали. Правое бедро ниже середины было разворочено, и сквозь кровь я увидел то, что и ожидал увидеть по цвету и по положению ноги.
Кость перебита. Раздроблена пулей, с осколками.
— Живой, — сказал он мне сквозь зубы. — Не радуйся.
— Молчи.
Я работал руками и считал глазами. Закрутка стоит уже треть часа, значит, наложили сразу. Нога ниже перелома тёплая, пальцы шевелятся, жила на стопе бьётся. Крови он потерял много, но не столько, чтобы уже уходить.
— Кто вязал?
— Мои, — выдохнул Павел. — Носильщики. Как ты учил. Я им сам орал, чтоб не таскали, а вязали и клали за плетень.
Полковой лекарь, приехавший с той же подводой, подошёл и заглянул мне через плечо.
Немолодой, усталый, с руками по локоть в чужой крови. Человек, который в этот день сделал больше, чем я.
— Отнимать, — сказал он. — Выше колена. Нынче же, покуда он в силах.
И по всем правилам этого века он был прав.
Раздробленное пулей бедро в декабре шестого года означает одно, и я это знал не хуже него. Через три дня начнётся гниль, через пять — антонов огонь, через неделю человека не станет. Отнять ногу нынче — значит дать ему случай. Всякий лекарь в этой армии сделал бы то же самое, и сделал бы правильно.
— Не отнимаем, — сказал я.
Лекарь перевёл взгляд с меня на Павла и обратно.
— Вы его знаете?
— Это мой брат.
— Тем более отнимайте, — сказал он жёстко. — Или дайте мне. Вам нельзя.
И вот тут он попал в самое больное, потому что был прав второй раз подряд.
Родню не оперируют. Это правило моего века, и держится оно не на суеверии. При родном человеке у лекаря дрожат руки, и он делает две вещи, каждая из которых убивает. Он тянет, когда надо резать. И режет меньше, чем надо, потому что жалеет.
Я стоял над братом и чувствовал всё это в себе целиком.
А ещё я знал то, чего не знал ни один человек в этом доме. Что раздробленную кость можно сложить и удержать. Что кровь останавливают перевязкой сосуда, а калёное железо тут ни к чему. Что рану можно вычистить и промыть известковой водой. Что у меня есть эфир, а у него есть время.
И что ежели я отдам его этому усталому честному человеку, тот отнимет ногу, и Павел будет жить.
Одноногим капитаном при московских складах.
— Слушайте меня, — сказал я громко, так, чтобы слышали все в комнате. — Оперировать буду я. При свидетелях. Счёт дыхания ведёт Алексей Степаныч Никитин, и у него есть право остановить меня в любую минуту, ежели он увидит, что я тяну или что у меня дрожит рука. Алексей, ты понял?
Никитин побледнел.
— Михайло Алексеевич…
— Ты понял?
— Понял, — сказал он. — Остановлю.
— Вслух повтори, при всех.
— Остановлю, — повторил Никитин громко. — Ежели рука дрогнет, остановлю и доделаю сам.
Полковой лекарь выслушал нас и вдруг снял шапку.
— Господи, — сказал он. — Нет, я останусь поглядеть.
Дальше пошла работа, и я расскажу о ней коротко, потому что в ней не было ничего, чего я не делал прежде.
Мыли руки в известковой воде, все трое, по локоть, с щёткой. Эфир я отмерил сам, последнюю склянку. Никитин сел у изголовья с часами и начал счёт.
Я снял закрутку под пальцем, нашёл сосуд и перевязал его шёлком выше