Второй шанс для Лекаря. Том 6 - Алексей Аржанов
Он приложил её неловко, послушал, переставил и послушал снова. Потом поднял голову.
— Сырость слева внизу, — сказал он по-французски, медленно. — Я её слышу. Я её слышу пальцами, когда стучу, а тут я её слышу ухом. Господа, это не игрушка.
Дальше пошло легче.
Изенфламм, анатом, схватился за устройство трубки и потребовал чертёж, который я тут же нарисовал. Профессор лекарствоведения, сухой и церемонный, расспрашивал о хинной соли, и я объяснил, что мы её варим и что лечение ею выходит впятеро дешевле лечения привозной корой. Это привело его в восторг. Дейч, ведавший поликлиникой, выспрашивал о сортировке больных при поступлении и записывал.
А потом я показал камень.
Больного с переломом голени нашли в той же клинике, свежего, третьего дня. И тут я сделал то, что задумал ещё в дороге.
— Господа, повязку станет накладывать мой ученик. Он лекарь, сын фельдшера, вместе работаем год. Я буду только говорить. Он всё сделает сам.
Никитин побледнел и поглядел на меня с таким укором, что я едва не рассмеялся.
— Михайло Алексеевич, — прошипел он одними губами. — Они же профессора. Немцы.
— Немцы, Алексей. И глядеть станут не на тебя, а на твои руки. Руки я тебе ставил сам и за них отвечаю. Начинай.
Никитин вздохнул и полез за скатками.
Работал он молча и хорошо. Разложил, отмерил, наложил подкладку, обвёл косточки корпией, оставил пальцы наружу, уложил тесьму под будущий распил. Руки у него были верные, а немецкие студенты, набившиеся в дверях, стояли в такой тишине, какая бывает разве что в театре.
Я говорил. Про то, отчего гипс схватывается и почему его надо прожигать заново, ежели отсырел. Про жар при застывании, о котором надо предупреждать больного. Про то, что глухую повязку кладут после спада отёка, а первые дни держат жёлоб. Про окно над раной. Про знаки на пальцах, по которым сиделка узнаёт беду.
Когда камень встал и Никитин постучал по нему костяшкой, в палате при мне заговорили все разом.
— Сколько недель? — перекрикивал всех кто-то из студентов.
— Шесть на предплечье, до сорока дней на голени.
— И кость встаёт прямо?
— Кость срастётся в том положении и с той длиной, какие вы ей задали. У меня в Петербурге ходит плотник, который через полтора месяца после перелома обеих костей вернулся на леса.
Кауцман шагнул ко мне вплотную.
— Кто это придумал? — спросил он.
— Я, господин профессор.
— Когда?
— Этим летом.
Он помолчал над белеющей повязкой, и я видел, как в нём борются зависть ремесленника и честность мастера. Честность победила.
— Господа, — сказал Кауцман, оборачиваясь к своим. — Запишите всё. И сегодня же в лекции.
Один только профессор лекарствоведения, дослушав меня про хинную соль, поинтересовался с изысканной любезностью, отчего же о таких вещах не пишут в лейпцигских журналах, и не есть ли это петербургское преувеличение.
— Пишут, господин профессор, — ответил я. — В моей книге, вышедшей нынешним летом. Экземпляр я оставлю вашей библиотеке, а вы уж рассудите сами, преувеличение это или нет. Кора у вас в клинике есть? Возьмите щепоть, я вам покажу пробу нынче же, она делается за четверть часа.
Пробу я показал, и лейпцигские журналы более не поминались.
Виллие тем временем работал своё. Он говорил со студентами старших курсов о службе, о жалованье, о том, что лекарь, отслуживший кампанию при армии, ворочается с именем и с чином. Двое записались тут же, при мне, и одного из них, тощего, восторженного, звали Юлиус, и он немедленно стал ходить за Никитиным хвостом, требуя показать скатки ещё раз.
Юлиус этот, к слову, оказался у нас с головой. Он единственный из всех спросил меня не про камень и не про трубку. Он спросил, что делать, ежели раненых привезут разом две сотни, а лекарей при них двое.
— Разбирать, — ответил я. — Быстро, руками, на три части. Кому помочь нельзя, тем покой и питьё. Тех, кто дотерпит до завтра, — в сторону и ждать. А работать в первую голову с теми, кто нынче умрёт без вас, а с вами выживет. Это и есть главное лекарское искусство на войне, и оно не в ноже.
Юлиус записал это в книжечку слово в слово, и я подумал, что не зря сюда заехал.
К вечеру я устал так, как не уставал в операционной.
А под конец случилось то, чего я, признаться, не ждал.
Из студенческой толпы вышел ко мне старик в мешковатом сюртуке, невысокий, с живыми быстрыми глазами и совершенно не профессорской повадкой. Кауцман при его появлении посторонился.
— Паррот, — представился он мне по-французски. — Физик. Я тут человек посторонний, медицины не знаю вовсе, зато знаю трубы, воздух и звук. Позвольте вашу трубку.
Он взял у меня трубку, повертел, заглянул внутрь, постучал ногтем по стенке и погрузился в размышление, из которого вышел не сразу.
— Скверно сделана, — объявил он наконец, к общему замешательству. — Дерево сырое, стенка толста, раструб короток. Она у вас гудит сама и глушит половину того, что вы желаете слышать. Дайте мне неделю, и я вам её пересчитаю. Длина, толщина стенки, ширина раструба. Звук, сударь, вещь считаемая, а вы её на глазок делали.
Старик этот нравился мне всё больше. За год в этом веке мне впервые предлагали улучшить мой инструмент расчётом, а не советом.
— Неделю дать не могу, господин профессор, мы едем через три дня. А чертёж мой возьмите, и считайте, сколько нужно. Пишите мне в армию, я исполню по вашему счёту и отпишу, что вышло.
— Сговорились. — Паррот сунул мой чертёж в карман, оглядел меня внимательно и прибавил тем же будничным тоном. — А вы, молодой человек, странный. Вы говорите про кору, про камень и про звук, как говорят люди, читавшие книгу, которой мы тут ещё не написали.
Я выдержал его взгляд.
— Много читаю, господин профессор.
— Оно и видно, — сказал Паррот и ушёл, не прощаясь.
* * *
Ночью в дверь моего номера постучали.
Стук был короткий, отрывистый, и повторился он прежде, чем я успел спустить ноги с кровати. За окном шёл дождь. Свеча оплыла до половины, я сидел над бумагами Виллие, сличая нарвские выписки с тем, что видел там своими глазами, и было далеко за полночь.
На пороге