Второй шанс для Лекаря. Том 6 - Алексей Аржанов
— Ваше благородие. Партия рекрутская, полтораста душ, идём восьмые сутки, — отчитался он.
— Больные есть? — спросил я.
— Есть. — Он не стал юлить, и это мне понравилось. — Четверо кашляют, один с жаром. Жар со вчерашнего. Я его на телегу посадил, телега при нас одна, под провиант, так я провиант мужикам на плечи роздал, а его посадил.
— Правильно сделали. Ведите к нему.
Мужик на телеге горел. Жар высокий, язык обложен, кашля почти нет, зато ломит всего, и лежал он, укрытый чужими зипунами, которые сняли с себя товарищи. Я послушал его трубкой, посмотрел язык и осмотрел кожу на груди и животе. Сыпи не было. Пока не было.
Я ощутил то нехорошее спокойствие, которое приходит, когда видишь начало.
Тиф начинается вот так: с жара, ломоты — и ничего больше, я это знал твёрдо. Живёт он в тесноте, в грязном белье, в общих котомках и общих онучах, и лучшего дома, чем полтораста человек, спящих вповалку по сараям восьмые сутки подряд, ему не выдумать. Один такой мужик, дошедший до сборного места, отдаст свой жар полусотне, а те принесут его в полк.
И самое скверное, что винить мне тут было некого. Поручик вёл партию честно, снял провиант с телеги ради больного, а людей своих кормил тем, что ему отпустили. Просто никто ему никогда не говорил, как надобно вести полтораста человек за триста вёрст, чтобы они дошли живыми. Такой бумаги не существовало ни в одной армии мира.
Значит, её следовало написать.
— Поручик, слушайте меня. Я лекарь при главном инспекторе. Больного вашего я у вас забираю, оставлю на станции со смотрителем и с наказом, за ним пришлют из Нарвы. Одного в сторону, покуда он не отдал свой жар остальным.
— Забирайте, ваше благородие, и слава богу. — Он выдохнул. — Я его от прочих на ночлегах и так отдельно клал, чутьё, что ли.
— Чутьё верное. Теперь второе. Дайте мне четверть часа, я вам напишу бумагу.
Писал я на облучке, положив папку Виллие под лист, и писал коротко, потому что читать это должен был замотанный человек при свече в чужом сарае.
Ночлег в тесноте через раз и через раз с сеновалом, где просторнее. Онучи и обмотки сушить всякий вечер, у огня, до сухого, и это первое дело перед сном, важнее ужина. Ноги мыть и осматривать, а у кого потёртость, того на телегу, покуда потёртость мала, потому что запущенная сажает человека вернее пули. Воду брать только из проточного и только кипячёную, всякий колодец по дороге считать негодным. Котёл и черпак не мыть общей тряпкой. Заболевшего жаром отделять в тот же час — отдельный ночлег, отдельная посуда. Рубахи на привале не жалеть, выварить хоть раз в неделю в том же котле.
Двенадцать строк. Я перечёл и добавил тринадцатую, о том, что у кого чешется тело, того осмотреть на вшей и обварить платье кипятком непременно, ибо вошь при партии страшнее француза.
Поручик читал долго, водя пальцем по строкам, и на слове «вошь» поднял на меня глаза.
— Вошь-то при чём, ваше благородие?
— При том, что в ней и сидит горячка, — сказал я. — Верьте на слово, доказать я вам нынче не смогу. Просто исполняйте, и ваша партия дойдёт вся.
Он свернул лист вчетверо и спрятал за пазуху, к бумагам, и по этому движению я понял, что бумага моя будет исполняться.
Виллие всё это время стоял поодаль и не вмешивался. А когда мы тронулись, велел мне пересесть в его карету и потребовал список.
Я продиктовал ему все тринадцать строк по памяти. Он записал их сам, своей рукой, и на второй строке остановился.
— Про сушку онуч я знаю от старых полковых лекарей, — проговорил он. — Про кипячёную воду слыхал и не верил. А про вошь слышу впервые в жизни. Отчего вошь?
— Оттого, что я видел, как в местах, где вывели вшей, горячка прекращалась сама собою. Причины назвать не могу, Яков Васильевич. Могу назвать следствие, которое я проверял.
Виллие смерил меня долгим взглядом человека, который решает, чему верить.
— Проверял… — повторил он. — Вы, Салтыков, второй раз при мне говорите «не знаю отчего, но знаю, что так». В первый раз это были ваши тетради, и вы оказались правы. Ладно. Пойдёт как наставление конвойным офицерам по моей части. За тринадцатую строку меня поднимут на смех.
— Поднимут, — согласился я. — А через год перестанут. И похвалят нас живые люди, которым жизнь сохранили и я, и вы.
* * *
В Дерпт мы въехали на шестой день пути, под вечер, и остановиться там нам предстояло на несколько суток.
Городок открылся мне с холма весь разом. Река с деревянным мостом, черепичные крыши, кирха, развалины старого замка на горе. И среди всего этого стояло здание университета — свежей кладки, с недостроенными лесами у одного крыла.
Университету этому было четыре года, его открыли заново при нынешнем государе, набрали профессоров из немецких земель, и всё тут было молодое, новенькое, только что заведённое, включая клиники, которые открывались последние два года одна за другой.
Виллие приехал сюда не отдыхать. Он приехал за людьми.
— В армию мне надобны лекари, Салтыков, — сказал он, когда мы въезжали в город. — Не через десять лет, а к зиме. Здешние студенты кончают курс с настоящей выучкой, не то что иные наши. Стало быть, я стану их звать, а вы станете им показывать, отчего к нам стоит идти. Говорите по-французски, немецкого вы не знаете, а французский тут понимают все.
Наутро нас принимали в университете.
Профессора собрались в клинической палате, и было их шестеро, все в чёрном, все с той особой вежливостью, за которой прячут снисхождение. Русского лекаря они разглядывали, как диковинную птицу. Виллие представил меня, и я поймал несколько взглядов, в которых читалось одно. Посмотрим, чем нас нынче станут удивлять из Петербурга.
Хирурга среди них я разглядел сразу. Кауцман, лет сорока, с широкими тяжёлыми руками и внимательными глазами, стоял впереди прочих и молчал дольше всех.
Начал я с трубки.
Я достал её, положил на стол, объяснил в трёх фразах, что это, и попросил дозволения послушать больного из их же палаты. Больного дали, старика с водянкой, и профессора обступили кровать.
Я слушал и говорил вслух. Что слышу в нижних долях, что в верхних,