Бродский, Басманова, третий - Рамиль Бакирович Халиков
Достала конверт, красиво вывела на нем две буквы: «И. Б.» Склонив головку, залюбовалась — изящно, солидно, емко. Подумав, достала второй, чуть поменьше, и на нем уже написала: «Иосиф! Помни о своем обещании. Ты должен будешь прочесть это ТОЛЬКО по прилете». Положив конверты рядом, смотрела, однако, на них растерянно.
Понимала, если и отдавать в руки, то только так: в двойной броне. Вначале большой конверт, а вскроешь — в нем малый, с предостерегающий надписью. Но также понимала — Иосиф не дождется, вскроет оба. Вначале, стремительным движением, первый, а затем, задумавшись лишь на секунду, и меньший. Он нетерпеливо вскрыл бы и третий, если б был, и все последующие, пытаясь добраться до белого листка истины — в надежде утолить, наконец, жажду, так мучившую его.
Так писать ли письмо? Нужно ли это вообще?
Тяжко вздохнув, все же решилась — если и не суждено будет отдать послание Иосифу, то пора объясниться хотя бы самой с собой. И уже повела было мысленно первую фразу, но выпрямив осанку, вгляделась придирчиво в пустой еще лист. Аккуратно вычеркнула строку — ту, что ждала своего в голове — и, осторожно прикусив кончик ручки, задумалась. Встала, наконец, из-за стола.
Есть вещи, о которых почти невозможно рассказать словами, но можно изложить в письме. И каков будет результат, зависит также и от способа, которым выберешь изъясниться — важна каждая мелочь. У нее была ручка и лист бумаги; имелась и печатная машинка, но все казалось, что у выбитых агрегатом слов появляется механический привкус. А еще чернильница-непроливайка, и в кабинете у отца выбор из старых добрых гусиных перьев, придающих словам особую чувственность. Ими так славно выводить у слов восточные завитки! Но казалось, найди еще варианты — и все будет не то. А когда остановилась на изначальном — с ручкой — вдруг выяснилось, что перед ней не тот сорт бумаги: желтит…
После, когда все устроилось, и с писчими принадлежностями, и с бумагой — долго переходила в большом зале от окна к окну, примеряясь к падающему свету, будто и от него зависело, каким выйдет послание.
Села, наконец, замерла над листком.
Было чувство, что сочинять письмо начинала давно. Возможно, еще в электричке, когда ехала с «дачки» после той роковой ночи; или же в последующую ночь, бессонную… Что первые фразы были сложены именно тогда, сейчас же она лишь его продолжает. Поэтому-то послание началось просто, без обращения к адресату, будто в нем затерялся первый лист, а после и второй: чуть нервическим, как это бывает у художников, почерком — которым так восхищался Иосиф.
Осторожно выдохнув, Марина вывела, наконец, на бумаге первое слово.
3.
Наступило лето, до отъезда Оси за границу оставалось всего ничего. Понимала, что должны, просто обязаны пересечься перед отъездом — не могут же расстаться, не попрощавшись. И все же не чаяла увидеть у порога даже в эти последние дни: раздался звонок в дверь. Иосиф был в твидовом пиджаке, в шляпе, заломленной набок, как у американца. Еще не заграницей — но как будто бы уже там. Сумка через плечо и под мышкой какой-то пакет, перевязанный шпагатом.
Когда увидела, сразу подумалось о письме: поскольку написано.
— Знаю, сына увидеть не дашь, — торопливо сказал Бродский. — Проститься хочу. Не с тобой, так с твоей комнатой. С комнатой твоей… Позволишь?
И хотя стоял смиренно, и в глазах — смирение, Марина была в смятении: ждала, хотела его видеть, но почему-то не в своем доме. Хотела даже предложить прогуляться, беспомощно оглянулась — домашних в квартире не было, но будто бы промелькнула в глубинах комнат тень матери. И сразу решила: гостю быть. Кивнув, приглашающе отступила от двери. Раздеваясь, Иосиф сказал:
— Встречал твою mother на улицах, буквально на днях. Перебросились парой слов…
Марина неприятно удивилась — и не столько факту их встречи, а тому, что узнает об этом от Бродского.
— Я и сам опешил, что Наталья Георгиевна снизошла. Более того, была в каком-то смысле даже приветлива. Но потом до меня дошло: знает, что уезжаю. Говорим в последний раз — отсюда и радушие. Вот что чувствую в эти дни: меня будто бы и нет уже в городе, вместо меня — тень. И это меняет решительно все. И еще осознал, как крепка советская граница — она словно раздел между мирами. Если виза в один конец, то к встрече с ней готовишься, как к свиданию с Хароном — для людей ты словно бы умер. И если некоторых сей факт весьма огорчает, то других приводит в воодушевление. У меня и самого, впрочем, какое-то похоронное настроение. Не то я хороню кого-то, не то меня… Да нет, меня! Веришь ли, ни в чем не знаю отказа: посмотрят скорбно в глаза, и все позволяют. Даже сюда вот впустили.
Вошли в танцевальный зал.
— Ну что же ты молчишь?!
Марина и вправду почти безмолвствовала. В последние дни лихорадочно творила письмо, исписала с десяток листков — половина фраз после отброшена, — и слова будто кончились. Однако, нашлись, поднялись из глубин сознания иные, принадлежавшие не ей:
— Мы едем в Новый Свет, — холодно проговорила, — и в нем-то, без сомнения, все будет хорошо. Ведь невозможно не посетовать на телесные и душевные страдания, которые приходится претерпевать в нашей части света.
По лицу Иосифа просквозила тень возмущенного полуузнавания.
— И откуда этот перл?!
— Из Вольтера. Перечитывала по весне.
Кажется, он был задет.
— Знаешь, если кошке на загривок прицепить бельевую прищепку, она становится неподвижной. Нет, не совсем неподвижной, но животина словно теряет смысл жизни. Тупо сидит, глупо смотрит. Марина, — заговорил взволнованно, — в этой стране я как та кошка. Вот здесь, — он яростно то ли постучал, по ли поскреб по шее, — словно бы невидимый защип. Нет, я живу. Но словно бы вполнакала, понимаешь? Вполсилы. Я должен, должен ехать в тот Новый Свет!
— Иосиф… А ты не боишься?
— Боюсь, — честно ответил, — даже очень. Рассказывали про одного — советский писатель, широко издавался. Однако, все недоволен был цензурой — сбежал за бугор, улучшив момент. Так вот, с тех пор не написал ни