Бродский, Басманова, третий - Рамиль Бакирович Халиков
3.
Печатная машинка от Фриды сопровождала Иосифа и в их новой совместной жизни. Марине становился привычен и по-своему уютен его вид, когда, с сигаретой в зубах, зачастую потухшей, он азартно долбил по клавишам, укрощая строфу или же — такое случалось все чаще — стихотворный перевод. После возвращения из ссылки как-то буднично свершилась его мечта — поэт был принят в секцию переводчиков при Союзе писателей. Пусть и без членского билета, «пока без него, Марина, пока без него», но это давало статус профессионального литератора, а значит, прощайте, обвинения в тунеядстве. Стараниями друзей да и просто сочувствующих переводческие заказы у него не переводились; гонорары платили исправно — можно было жить.
Чтобы не отвлекать кормильца от работы, Марина по обыкновению удалялась во вторую из комнат. Занимаемая формально хозяином, она пустовала все чаще: Эдик активно колесил по провинциям, подхалтуривая теперь и на спектаклях народных театров. Кровать в его опочивальне занимала почти все пространство; прилегши с краю, Марина терпеливо вслушивалась в машинную трескотню, думала о своем, бытовом. Что готовить на ужин сегодня? Норка предложила купить у нее туфли на микропоре, польские, лаковые, эффектные, но брать ли? Кажется, такой фасон ей не к лицу. Наконец, из внезапного: звонили Вольперты, приглашали в гости. Растерявшись, Марина дала согласие, но, кажется, не пойдут: пока говорила с «родственничками», Ося картинно закатывал глаза и отрицательно мотал головой.
Отвлекшись от размышлений, поняла вдруг, что невольно прижимает к животу руку, — словно что-то ей угрожало. Но ведь и верно — угрожало.
Год 1967 выдался важным, переломным, и поначалу счастливым: их увлеченность тахтой дала результаты, — к зиме она понесла.
А вот дальше все было банально и больно.
По весне Бродский уехал в Москву, на день рождения к «дружку», как он его назвал — одному из той длинной и все удлиняющейся вереницы приятелей… Москвичей в этой очереди он ценил особо, отлучаясь в столицу часто и с удовольствием. Но, как оказалось, не только их: не обделял он вниманием и обитательниц стольного града. Из той поездки Иосиф вернулся не один, и, надо сказать, вернулся не вполне к ней: о его романе с некоей Вероникой в те апрельские дни судачил весь поэтический, и не только, Ленинград.
Впрочем, москвичкой та была лишь номинально. Родилась во Франции и не то чтобы хороша собой, но была в ней стать парижанки, а перед ними ее суженый, похоже, благоговел особо. Домой Иосиф теперь являлся поздно, с виноватой улыбкой, которую Марина ощущала даже в темноте, когда тот пытался пристроиться рядом; когда он засыпал, сдвигалась от него к стене — от изменщика тошнотворно несло французскими духами.
А ведь, бывало, и не возвращался совсем. Это было даже хорошо — боялась явить перед ним слабость в виде лютой бессонницы; в виде тех, наконец, ночных слез, переходящих поутру в безмолвные спазмы.
В какой-то момент Иосиф и вовсе исчез, причем — примета, говорящая о многом — вместе с печатным агрегатом от Фриды. Пропал и его и «неприкосновенный запас» американских сигарет.
Это была пора, когда начинаешь прозревать, что ты для него пусть и главная, но не единственная. Что существует еще список тусклых женских имен, перечисление через запятую в какой-то записной книжке — имена, телефоны, и за каждой строчкой некая быль. Твоя история — очередная. Нет, она и раньше признавала, что есть еще юбки, которые он задирает, и ноги, которые раздвигает — и мерзко, мерзко закрывая глаза, двигается в них. «Он творец, ему это нужно», — утешала ее Норка. В какой-то мере даже соглашалась: поэту нужна свежесть чувств, острота обладания новой жизнью и новым телом, пусть это и невыносимо для той, кто рядом. С первых дней отношений осознавала и закрывала на это глаза: Иосиф ей не вполне верен.
Но крутить роман — вот так открыто, на глазах у всех, когда твоя женщина только-только вошла в беременность? Что скажешь на это, верная подруга Норка? В отчаянии пронзала себя вопросами — насколько ты вообще важна для него? Действительно ли твоя история — главная в его жизни?
Марина в те дни замкнулась, отгородилась — от друзей, родителей. Особенно от последних — нет, никто не попрекал, но было невыносимо читать в их глазах ту извечную родительскую правоту: мы же тебя предупреждали! Объявился однажды Бобышев, узнав откуда-то телефон ее пристанища, говорила с ним сухо, видеть не пожелала. Иосиф пытался прорваться сквозь очерченный круг, настойчиво вызванивал, но, услышав его голос, Марина молча клала трубку. Однажды явился лично, к полуночи, навеселе, но лишь затем, чтобы во всем обвинить ее саму:
— Мы съехались, да. Но знаешь что, Мэри? Меня все не покидало ощущение, что ты не здесь, не здесь… Нет, ты не здесь! Ты будто осталась в своем танцевальном зале. Ты словно живешь в каком-то внутреннем танце, замкнута, нелюдима. Наедине сама с собой. Понимаешь, да? Вот ты делаешь движение — и каждое твое па для меня было раньше счастьем. А сейчас я чувствую только боль. И твой танец теперь — он медленно меня убивает.
Спросила, медленно закипая:
— Не находишь, что перед тобой танцую не я одна?
Выпалил предсказуемо:
— Но люблю-то я только тебя!
Ответила не сразу, но ответила, стараясь быть спокойной:
— Иосиф, милый, вижу, видела — любишь. Но ты не можешь входить в другую — и быть при этом со мной.
Иосиф сидел растерянный, кажется, понимая, что может ее потерять. И в этот раз — навсегда. И да, ей хотелось, страстно хотелось прогнать его уже тогда. Что там полагалось произнести древней римлянке, когда та расторгала брак? Вспомнила Виньковецкого; вот что было должно сказать: «Твои вещи тебе — я ухожу». Но в животе мягко толкнулся ребенок, какая-то трепетная волна прошлась по всему телу — и готовая вырваться было фраза осталась тогда при ней.
Осенью она родила. И даже тогда Бродский оставался верен себе — себе, себе, но не ей! — до зимы метаясь меж двумя, Мариной и Вероникой. Совсем не удивительно, что первая из них решила, что к их сыну он никакого отношения теперь не имеет: фамилия его будет Басманов, отчество — Осипович. «Что это все значит? — кричал Иосиф. — Ты что, родила от Мандельштама?»
И ведь даже не она, Марина, а кто-то из друзей надоумил поэта — Ося,