Смятение чувств - Стефан Цвейг
Пошатываясь и что-то бормоча, старик, словно пьяный, расхаживал по саду, туда-сюда, туда-сюда. Он останавливался, смотрел на озеро и не смахивал слезы, то и дело стекавшие по щекам куда-то в бороду. Пришлось снять пенсне и, щуря близорукие глаза, встать на узкой тропке, да так неудачно, что проходивший следом мальчишка-садовник озадаченно застыл на месте, сперва нарочито хохотнул, а потом даже насмешливо бросил что-то по-итальянски. Старик вздрогнул, очнувшись от скорбного оцепенения, поспешно надел пенсне и поплелся в глубь сада, искать укромную скамейку, все равно где, лишь бы подальше от людей.
Но едва углядел он тихий уголок, как его потревожила новая помеха – звонкий смех, донесшийся откуда-то слева… смех, который он слишком хорошо знал, тот смех, что сейчас раздирал ему сердце. А прежде отзывался музыкой, все девятнадцать лет, этот озорной, победительный смех… ради него он мотался третьим классом в ночных поездах и до Познани, и в Венгрию, лишь бы по возвращении что-то им подбросить, высыпать на стол пригоршню золотистого гумуса, на котором столь безмятежно расцветало их веселье… только ради этого смеха он и жил, ради него гробил свою больную печень, что теперь грызет изнутри его тело… лишь бы этот смех не смолкал в любимых устах. А теперь тот же смех, проклятый смех раскаленной пилой вонзается ему в нутро.
И все равно этот смех манил старика неодолимо. Да, это она на теннисном корте, это она, отражая удары, непринужденно вскидывает и так же ловко опускает ракетку. И всякий раз, с каждым новым взлетом ракетки, в лазурное небо звеняще взлетает и ее неотразимый, победительный смех. Трое кавалеров смотрят на нее с восхищением – тут и граф Убальди в свободной, навыпуск, тенниске, и офицер в тугом, в обтяжку, мундире, и мекленбургский барон в безупречных бриджах, – три четко очерченные мужские фигуры, точно статуи, завороженные порханием бабочки. Старик и сам смотрел, не в силах глаз отвести. Бог ты мой, как же она прекрасна в этом коротком, чуть ниже колен, платье, как золотит солнце эти пышные, белокурые волосы! И как наслаждается собственной красотой, ловкостью, грацией, и на бегу, и в прыжке, это юное тело, опьяненное и пьянящее вдохновенной уверенностью и послушным ритмом своих движений. Вот сейчас, исполняя подачу, она с привычной точностью подбрасывает над головой белый теннисный мячик, за ним второй, потом третий; как упруго изгибается, как стремительно распрямляется ее стройный девичий стан, как ловок наклон, с которым она отражает ответный удар. Такой он никогда ее не видел: воспламененная азартом игры, она сама была пламя – неугасимое белое летучее пламя, что победоносно реет над кортом, овеянное серебристой дымкой смеха – девственная богиня, вызванная самим Паном, рожденная из буйной зелени южного сада, из улыбчивой голубизны зеркального озера; нет, дома она никогда такой не была – столь вольной, порывистой, столь истово отдающейся самозабвенному танцу игры. Никогда, нет, никогда он ее такой не видел, в духоте и тесноте городских переулков, среди каменных стен, ни дома, ни на улице, никогда не разносился ее голос столь задорно, с такой жаворонковой звонкостью, сбросив с себя тусклое, понурое бремя всего земного ради такой вот певучей, безудержной радости; нет, нет, никогда не бывала она столь хороша. Старик глядел и не мог наглядеться. Все на свете позабыв, он видел только это белое летучее пламя. Так и простоял бы хоть всю жизнь, упоенным оком вбирая в себя ненаглядный облик, но тут, ловко извернувшись, она в резком энергичном полупрыжке нанесла последний удар и, разгоряченная, жарко дыша, прижимая белый мячик к груди, с горделивой улыбкой опустила ракетку. «Браво! Браво!» – как после оперной арии зааплодировали все трое кавалеров, выражая восхищение этим особенно удачным приемом. Их гортанные крики вывели старика из оцепенения. Теперь он с неприкрытой злобой смотрел на эту троицу.
«Вот они, ухажеры, тут как тут! – настукивало ему сердце. – Вот они… Только который из них?.. Который из троих уже успел до нее добраться?.. А вырядились-то как, все выбриты, надушены, у-у, дармоеды… Наш-то брат в их годы безотлучно в конторе залатанные штаны просиживал да башмаки стаптывал, обходя клиентов… Да и у этих отцы небось хоть и на старости лет, а так же горбятся, из последних сил деньги для сынков добывают, а сынки тем временем по свету колесят, забот-хлопот не зная, баклуши бьют, одни удовольствия на уме, вон, загорелые какие, а глаза сытые, наглые… При таком-то житье легко быть веселым да разбитным, подсластишь комплиментик несмышленой девчонке, а она и рада, сама к тебе в постель прыг-скок… И все-таки кто из троих, который?.. Но это один из них, точно, и этот хлыщ сейчас даже сквозь платье видит ее голую, и языком прицокивает, мол, эту я уже… И вспоминает ее голую, в чем мать родила, какая она жаркая, и думает, сегодня ночью опять, и даже подмигивает, ах ты, скотина, так бы и убил, своими руками исхлестал бы до смерти, как последнюю собаку!»
Тем временем с корта его уже заметили. Дочь смеялась ему, приветственно вскинув ракетку, кавалеры поклонились. Он не ответил, только не сводил припухших, кровью налившихся глаз с этих победно улыбчивых губ. «И ты еще смеешься, бесстыжая… да и этот, один из них, про себя, наверно, тоже посмеивается, мол, вон он стоит, старый глупый еврей, ночью-то, пока он дрыхнет да храпит в своей кровати… знал бы он, старый пень… А я знаю, знаю, надо мной-то вы смеетесь, брезгуете взглянуть лишний раз, сторонитесь, обходите, как блевотину… другое дело дочка, смазливенькая, охочая, сама готова в постель шмыгнуть… да и мамаша, хоть толстовата и расфуфырена, подкрашена и подштукатурена, но и она, наверно, если намекнуть, тоже не прочь выкинуть коленце… Ваша правда, кобели, правда ваша, коли уж они сами за вами бегают, эти похотливые бабы, всякий срам позабыв… А если у кого-то сердце разрывается, вам-то что за печаль… Вам лишь бы удовольствие свое получить, и этим потаскухам тоже… Мне бы револьвер – так бы и перестрелял всех… А еще лучше плетью… Но ваша правда: покуда глава семьи ничего такого не делает, только молча обиду и злость глотает, как собака свою же отрыжку… Ваша правда: покуда он, трус несчастный, стоит как вкопанный, не подойдет, не схватит бесстыжую за рукав и силком от вас не оттащит, а только желчью своей давится… трус… трус…