Чужие. На улице бедняков. Мартин Качур - Иван Цанкар
Стремясь заклеймить бесчеловечность, несправедливость и ложь современного общества, Цанкар, особенно в конце творческого пути, прибегает иногда к экспрессионистическим сдвигам, к определенной деформации действительности, когда какое-либо явление абсолютизируется, вырастая в огромный символ жизни.
Активнейшим средством для донесения идеи, философского замысла произведения служит у Цанкара и композиция. В качестве примера укажем на характерное для цанкаровской манеры кольцевое построение, при котором произведение заканчивается, по сути дела, тем же, чем и начиналось. В «Батраке Ернее» странствия героя в поисках справедливости завершаются возвращением его домой, в усадьбу, которую он построил и которую поджигает собственными руками. Многие новеллы Цанкара строятся так: высказывается (иногда в полемической форме, иногда в лирической) какой-либо тезис, иллюстрируется рассказом о людях и событиях и повторяется вновь, теперь уже звуча непреложной истиной. Такого рода кольцевая композиция служит для утверждения трагической обреченности героя в несправедливом обществе, неотвратимости его судьбы, диктуемой законами этого общества.
Изумительны красота и богатство языка Цанкара, то музыкально-лиричного, то афористически точного. Роден сказал, что изваять статую — это значит отсечь все лишнее. Так и Цанкар, работая над своей фразой, отсекал все лишнее, отыскивал наиболее точные, наиболее емкие и наиболее простые слова. Самый высокий взлет чувства, самую большую истину он умел выразить необычайно естественно, без риторики и высокопарности. Именно поэтому так задушевно и неповторимо искренне звучат его произведения.
Е. Рябова
ЧУЖИЕ


Перевод М. Рыжовой.
I
Павле Сливар был в празднично веселом расположении духа. На улице сияло солнце; смеясь, оно заглядывало из-за жалюзи в комнату, и смех его проникал Сливару глубоко в душу.
Только что кончили пить послеполуденный кофе; на застланном воскресной скатертью столе еще стояли пустые чашки. Марнова откинулась на спинку кресла и скрестила на груди руки; ее одолевала зевота. Она попыталась было перевести разговор на солидные, важные темы, но это ей не удалось; тогда она умолкла, и ее отяжелевшие веки мало-помалу сомкнулись. Сливару не хотелось пускаться в скучные разговоры, а скучным ему представлялось все, что хотя бы отдаленно касалось практических сторон жизни. На серьезные сентенции он отвечал озорной шуткой; заметив, что глаза Марновой закрылись, он с самым невинным видом, будто просто желая сесть поудобнее, подался немного вправо, вытянул руку и как бы невзначай обнял Анну за шею. И Анна подалась к нему. В этот миг Марнова закашлялась и приоткрыла глаза; Павле устремил взгляд к потолку, сложил губы трубочкой, словно собрался посвистеть, и забарабанил пальцами по столу. На сердце у него было так хорошо, что впору громко, во весь голос смеяться — без всякого повода, только потому, что жизнь прекрасна и солнце светит удивительно ярко.
Анна встала, быстро взглянула на мать и слегка зевнула, приоткрыв рот лишь настолько, что блеснули белые зубы, затем подошла к маленькому столику в углу, у окна, взяла в руки фотографию и, внимательно посмотрев на нее, снова положила на столик. Обернувшись будто мимоходом к Сливару, она с чуть приметной мгновенной усмешкой прищурила левый глаз и открыла дверь в свою комнату.
Сливар пригладил волосы.
— Да, да… такова жизнь человеческая!..
Поднялся и он — неторопливо, с серьезным и задумчивым видом, тоже взглянул на задремавшую Марнову, подошел к столику у окна и принялся внимательно разглядывать фотографию, потом так же, как Анна, чуть приметно улыбнулся и уверенным шагом вошел в ее комнату. Анна осторожно затворила дверь.
Шторы на окне были задернуты, и в комнате сохранялся прохладный сумрак. Узкая полоска солнечного света падала на рояль, на раскрытые ноты. Анна села к роялю, Сливар придвинул свой стул к ней поближе.
Когда раньше ему доводилось сидеть рядом с ней, такой обворожительной и манящей, он испытывал чувство неловкости и быстро утрачивал свое красноречие. Ему казалось, будто он обязан произносить слащавые, сентиментальные слова наподобие тех, какие говорят влюбленные в немецких романах, время от времени склоняться к ней, обнимать ее крепко и нежно за шею или за талию и, закрыв глаза, целовать ее робкие губы. Все это он проделывал, преодолевая внутреннее сопротивление. Стыдно было приторных слов, и, когда он выговаривал их, ему начинало казаться, будто даже сама Анна в душе посмеивается над ним, и он перед ней совсем осрамился. В такие минуты у него мелькала мысль, что влюблен-то он вовсе не так уж серьезно, что «все это одни глупости» и что он вел бы себя совершенно иначе, если бы действительно, как утверждал в своих письмах, она была «единственным его счастьем», «его жизнью». Тогда он погружался в мрачные мысли, и она спрашивала, почему он такой хмурый — ей хотелось сказать «такой скучный» — и почему молчит.
Но сегодня он не пускался в такие размышления — он словно взглянул на свою любовь сверху вниз. Все представилось ему милым и немного смешным — интимный полумрак комнаты, он сам и она, оба молодые, влюбленные и веселые, степенная матрона, дремлющая за стеной, посуда на застланном праздничной скатертью столе и теплое сентябрьское солнце за окном — все было каким-то маленьким и прелестным, чем-то вроде детских игрушек в больших, мудрых очах его души.
— И тебе, Павле, не грустно? Ты так спокойно говоришь, что нам осталось всего несколько деньков!
Сливар искренне удивился: почему он должен грустить?
— Сегодня воскресенье… завтра, послезавтра — еще целых три дня, Анна! Три дня, это же настоящая вечность! Дай я поцелую твои пухлые губки…
— Ты смеешься…
— Вовсе нет! Таких красивых губ я в жизни своей не видывал.
— А сколько ты их еще увидишь, особенно теперь, когда стал знаменитым!
— А что, я и вправду знаменитый! Тебе, Анна, я могу сказать по-дружески: я самый великий художник на свете или, во всяком случае, один из самых великих. И на тебя тоже падает частица моей славы: будь достойна ее! Ты думаешь, я удивился, когда мне присудили первую премию? Ничуть: она причитается мне по праву! А если бы не присудили, я просто решил бы, что в жюри сидят дураки, и даже не слишком бы расстроился… Но скажи, Анна, — он расхаживал по комнате и в этот