Второй шанс для Лекаря. Том 6 - Алексей Аржанов
Той самой армии, которую вся Европа полагала лучшей со времён Фридриха. Той, о которой в петербургских гостиных говорили, что она одна стоит трёх. Её разбили за один день, в двух сражениях разом, и добили за три недели, покуда мы тут спорили о полотне и белили руки известью. Крепости сдавались одна за другой, король бежал на восток, к своей последней границе, а французы вошли в Берлин и стояли там хозяевами.
Во дворе никто не сказал ни слова.
Я стоял на крыльце и считал, потому что считать было единственное, что я умел делать в такую минуту.
Между Бонапартом и нашим Петербургом не оставалось больше никого: ни пруссаков, ни австрийцев, ни англичан на суше. Только мы. Только эта армия, которая нынче стоит по квартирам от Гродно до Бреста, и этот госпиталь, в котором четырнадцать лекарей на тысячу двести коек, а дров опять осталось меньше чем на десять дней.
И ещё я знал то, чего не знал во дворе никто. Что до первого настоящего боя нам остались недели. Что зима будет в польской грязи. И что всё, ради чего я сюда ехал, начнётся не весной, как ещё рассчитывали многие здесь.
И тогда я понял, что именно нам придётся делать теперь…
Глава 10
Мысль эта была не новой. Она пришла мне ещё на дороге из Риги, когда я впервые посчитал, сколько будет идти раненый по здешней грязи до главного госпиталя. Тогда Виллие велел изложить её набело и приложить числа.
Теперь числа у меня были.
Я достал тот самый лист, положил рядом виленские ведомости и пересчитал всё заново. От того места, где сойдутся армии, до Вильны триста вёрст. По здешним дорогам, мёрзлым колеям и тряским подводам — это восемь суток, ежели повезёт с лошадьми, и десять, ежели не повезёт.
Восемь суток. Простреленное бедро столько не выдерживает. Один истечёт кровью в первые часы, другой дотянет до вторых-третьих суток и сгниёт. Раненный в живот не доезжает никогда. Перелом голени, который можно спасти в первые часы, за восемь суток делается такой бедой, что режь и не спрашивай.
Стало быть, мои тысяча двести коек, разбор у ворот, известь в трёх палатах и тринадцать выученных фельдшеров ждут тех, кто до них не доедет.
Главный госпиталь есть склад для тех, кто уже вне опасности. А спасать надобно там, где падают.
Я сидел над листами до третьих петухов, и к утру дорожная мысль превратилась в настоящий проект — с людьми, подводами, припасом и числами.
Виллие прочёл его стоя, не садясь, и дважды перечёл второй лист, где были числа.
— Восемь подвод, — проговорил он. — Два лекаря. Шесть фельдшеров. Котлы, палатки, известь, гипс, эфир. И всё это идёт за войсками и разворачивается там, где будет дело.
— Так, Яков Васильевич.
— Такой части не существует, Салтыков.
— Оттого и прошу.
Виллие положил листы на стол и смерил меня своим долгим взглядом.
— Знаете, что вам скажут? Что раненого надлежит отправлять в тыл, где койки, лекари и припас. Что при войске лазарету не место, ибо войско движется. Что вы затеваете беспорядок.
— Скажут. А я отвечу, что раненый до тыла не доедет, и приложу числа.
— Числа приложите непременно, — он взялся за перо. — Пишу вам предписание. Только имейте в виду, я даю вам бумагу, а не полк. Людей и подводы вы станете выбивать сами, и выбивать будете у тех, кто вас уже не любит.
Добывал я всё это четыре дня, и дались они мне тяжелее месяца работы в палатах.
Бумагин выслушал меня с искренним недоумением.
— Подвижной лазарет? Позвольте, а по какому штату? У меня в расписании есть госпиталь главный, есть временный, есть этапный пункт. Подвижного нет, а чего нет в расписании, того не существует вовсе.
— Тогда впишем, — я положил перед ним лист. — Отряд из восьми подвод, командированный от госпиталя для приёма и перевозки больных с передовых мест. Такая статья у вас есть, я в ваших же бумагах вычитал.
Бумагин прочёл, пожевал губами и уставился на меня почти с уважением.
— А вы, сударь, порядочная язва. Извольте, по этой статье отпущу.
Со смотрителем вышло тяжелее.
— Подвод не дам, — сказал Лещёв ровно. — Не оттого, что не желаю. Все расписаны на месяц вперёд под провиант и дрова. Возьму у одного, недодам другому, и через неделю у меня встанет кухня.
— Тогда дайте худших, тех, что у вас на списание. Я подпишу бумагу, что беру их на свою ответственность. Вам это выгоднее, чем держать их на балансе.
Лещёв думал долго, как думает счетовод.
— Восемь, — сказал он наконец. — Шесть худших и две крепкие. Ежели уж вы поедете вперёд, сударь, то везти оттуда вы будете людей, а не дрова. Только бумагу вашу напишите так, чтоб меня после не съели.
Голиков не сказал ничего.
Он пришёл ко мне вечером, стуча палкой, привёл с собой двоих служителей и сказал одно.
— Берите. Оба здоровые, оба со мною третий год. Всё равно я их до весны не докормлю. — И, уже уходя, обернулся. — Вы там, сударь, поаккуратнее. Я, знаете, за восемь лет тут навидался приезжих из Петербурга. Все были храбрые. Вернулось двое.
Припас мне отпустили быстро и на удивление любезно. Даже чересчур.
Красовский подписал приёмный лист, не глядя, и передал мне с поклоном, и в поклоне этом я почуял неладное так же ясно, как чую гниль под повязкой. Я перебрал бочонки при его людях, вскрыл два наугад, попробовал корпию на разрыв, проверил спирт. Всё оказалось в порядке.
И это мне понравилось меньше всего. Аристарх Модестович не тот человек, чтобы упустить случай.
Стало быть, подлость лежит где-то в этих восьми подводах и вылезет в тот час, когда мне будет не до неё.
Выехали мы в конце ноября, и провожал нас весь двор.
Накануне у ворот госпиталя читали манифест. Государь объявлял войну теми словами, от которых у собравшихся выпрямились спины. Французы попирают веру и законы, и держава наша обнажает меч. Через несколько дней читали второй манифест, о земском ополчении, и в нём говорилось о сборе шестисот тысяч ратников со всей России.
Шестьсот тысяч. Я стоял в толпе, слушал и по своей привычке считал, во что это выльется к весне. Шестьсот тысяч мужиков, сведённых