Второй шанс для Лекаря. Том 6 - Алексей Аржанов
Лучшего времени бить по двору за Рогаткой у него не будет никогда.
Куда ударят, я мог назвать не глядя, потому что сам действовал бы именно так. Первое — бумаги. Двор наш есть заведение частное при казённой больнице, и всякая такая двойственность есть щель, куда пролезает ходатай с жалобой.
Второе — поставки. У нас куплены кора, стекло, алебастр и уголь у своих людей, и всякого из этих людей можно перекупить или запугать.
Третье, и самое поганое, — люди. Ртищев отставной и хром. Лемке немец и аптекарь, а против аптекаря всегда найдётся другой аптекарь. Мироныч мужик. Всех троих можно взять за горло, и никто из них не побежит жаловаться государыне.
Свечу я менял дважды и писал до рассвета.
Андрею я написал прямо и коротко. Пиши открыто: шифроваться дороже, чем рисковать. Что за беда, чем ударили, кто ходатай. И ежели дело в бумагах, пусть подымает встречное дело вместо защиты, ибо обороняться в казённом суде — значит проигрывать медленно.
Сергею отписал право распоряжаться охраной двора и дома от моего имени, письмом за подписью и с оговоркой, чтобы Порфирий Саввич засвидетельствовал. Ему же отдельно наказал караулы удвоить, ночью ставить не менее двоих, чужих на двор не пускать даже с бумагой, покуда бумагу не прочтёт стряпчий.
Порфирию Саввичу я велел держать всякий лист в трёх местах, и третье место у Андрея. И готовить встречные бумаги заранее, не дожидаясь удара.
Штоссу запретил новые обязательства до моего слова. Продавать известь и соль, покупать только расходное. Ежели предложат выгодный подряд, отказать вежливо, каким бы выгодным он ни казался, ибо выгодным он сейчас может быть только с одной целью.
У Гагиной в письме я спросил, что за люди этой осенью интересуются моим двором за Рогаткой и через какие конторы.
Хотяинцеву попросил передавать дословно, что говорят в гостиных обо мне и о моём заведении.
А Насте я написал четыре строки. Что здоров, что еду дальше, что дома всё будет хорошо, и что писать ей стану со всякой оказией.
Утром Виллие застал меня над стопкой конвертов. Он оглядел их, потом моё лицо и всё понял, ничего у меня не спрашивая, ибо понимать такие вещи было его ремеслом.
— Дурные вести из дому?
— Дурные, Яков Васильевич. Подробностей не знаю.
— И вы остаётесь.
— Остаюсь. Я дал вам слово и не оставлю вас. Продолжу служить империи, потому что таков мой долг.
Виллие взял верхний конверт, поглядел на адрес и положил обратно.
— Отправлю с моим курьером, — сказал он. — Он идёт до Петербурга без остановок и никому, кроме меня, не отчитывается. Дойдёт вдвое скорее почты. — Он направился к двери и у порога обернулся. — Знаете, Салтыков, за что я не люблю храбрых людей? Храбрый человек в вашем положении поскакал бы домой и загнал бы двух лошадей. Толку никакого, зато красиво.
— А я, стало быть, не храбрый?
— В меру. Храбрый, но не безумец. Вы полезный, — сказал Виллие. — Это редкость. Через час выезжаем.
* * *
Вильна открылась мне в начале октября, и первым я понял простую вещь: город этот больше не принадлежал себе.
Он принадлежал армии.
Улицы были забиты подводами так, что наша карета часами шла шагом. Во дворах, в костёльных оградах, на площадях у ратуши стояли фуры, палатки, коновязи. Дома по всей главной улице были заняты под постой, и на всяких воротах белели меловые надписи, сколько офицеров и сколько лошадей. Над всем этим стоял ровный гул: ржание, немецкая, польская и русская брань, стук колёс по камню, и гул этот не смолкал даже ночью.
Главный госпиталь занимал бывший монастырь и три дома при нём.
Я обходил его два дня и на второй перестал удивляться. Тысяча двести коек, из которых половина — двухъярусные нары, потому что коек столько нет и не будет. Кухня на четыреста человек, кормящая тысячу. Аптека, склады, канцелярия, мертвецкая, прачечная, часовня. Своя контора с восемью писарями. И над всем этим четырнадцать лекарей на всех, из которых трое едва говорят по-русски.
Никитин, обойдя это со мной, к вечеру сел на ступеньку и сказал, что Мариинская наша против здешнего как избушка против ярмарки.
Людей я изучал так же, как больных: по одному.
Старший лекарь, Пётр Артамонович Голиков, оказался человеком породы Крамера, только выжатым досуха. Пятьдесят с лишним лет, двадцать из них при госпиталях, ходит с палкой, спит по четыре часа. Он выслушал, кто я и зачем, и произнёс единственное, что его занимало.
— Прошу вас, сударь, только не мешайте мне работать. Всё, что вам угодно, я покажу. Всё, что найдёте, признаю. Помочь мне вы не поможете, тут ни у кого рук нет.
— Дров у вас сколько?
— На девять дней, — сказал он не задумываясь. — А холода станут через две недели.
Смотритель был другой породы. Титулярный советник Ефим Данилович Лещёв, лет сорока, круглый, опрятный, с тихим голосом и с непроницаемым лицом. При нём были дрова, бельё, котлы, свечи, подводы и ключи от всего, что запирается, и Виллие в дороге предупреждал меня ровно про таких.
Он встретил меня безупречно. Показал кладовые, отпер по первому слову, разложил ведомости, поднёс чаю. Ни одной шероховатости. И всё время, покуда мы говорили, я чувствовал себя человеком, который бьёт кулаком в подушку.
— Полотна по ведомости шестьсот аршин, — заметил я. — А в прачечной мне сказали, что бельё меняют раз в две недели.
— Совершенно верно-с, — кивнул Лещёв. — Полотно есть. Только оно на будущую кампанию, по расписанию армейского запаса, и трогать его до особого распоряжения я не властен. Извольте, покажу расписание.
И показал. И по расписанию выходило, что он прав.
Молодого лекаря звали Влас Тимофеевич Дурнов, было ему года двадцать три, и он ходил за мной второй день, не решаясь заговорить. Заговорил на третий, когда я разбирал поступивших.
— Господин Салтыков… А правда, что вы сонного эфира даёте? Мне рассказывали проезжие из Дерпта.
— Правда. Только это долгий разговор, и покуда мне не до него. Хотите пользу принести? Возьмите мою памятку про рекрутские партии, перепишите набело в трёх списках и раздайте конвойным офицерам, которые приводят к нам людей. Всякому лично, из рук в руки, и объясните, что писано.
Дурнов поглядел на