Второй шанс для Лекаря. Том 6 - Алексей Аржанов
— Раз велено слушаться, Анна Гавриловна, то начнём. — Я сел. — Расскажите мне про кашель. Когда, какой, что его будит.
— Извольте. — Она повела плечом. — Кашляю с весны. Сухо, надсадно, больше к ночи. Днём я про него забываю, а лягу, и он тут как тут, приходится спать высоко, на трёх подушках, как купчиха. Лекари слушали, поили меня кумысом и ослиным молоком, а один присоветовал Италию. В Италию, сударь, когда Бонапарт всю её обобрал! Я ему сказала, что кашлять под Бонапартом не стану из одного патриотизма.
Она засмеялась и закашлялась, и я услышал этот кашель живьём. Сухой, короткий, со спазмами.
— А по лестнице подниматься каково?
— А кто вам сказал про лестницу? — Она прищурилась. — Дурно, сударь. На второй площадке стою и обмахиваюсь, и делаю вид, что любуюсь картинами. Картины у меня дурные, любоваться там нечем.
— Сердце колотится при этом?
— Бьётся, как птица в клетке. Иногда и без лестницы. Ночью вдруг проснусь, а оно частит и запинается, как танцор, что сбился с такта. — Она поглядела на меня с любопытством. — А ведь про это меня ещё никто не спрашивал. Всё в грудь стучали.
— В девичестве, Анна Гавриловна, не было ли у вас долгого жара с ломотой? Чтобы суставы пухли и болели, колени, локти, недели на три-четыре?
Она приподнялась на локте.
— Была горячка. Лет в пятнадцать. Меня всю ломало, колени распухали, маменька уже прощаться собиралась. Отлежалась. — Она посерьёзнела разом. — Сударь. Отчего вы спрашиваете про то, что было тридцать лет назад, когда у меня грудь больна нынче?
— Оттого, что я лекарь, а не гадалка, мне положено спрашивать про всё. — Я достал трубку. — Дозвольте послушать. При вашей девушке, как полагается.
Слушал я долго, дольше приличного, и она, умница, молчала и дышала, как я велел.
Лёгкие были чище, чем им полагалось быть. Не чистые вовсе: внизу, в задних отделах стояла сырость, влажный мелкий хрип, но той беды, которую я искал по слову «чахотка», там не было. Ни каверн, ни глухих верхушек, ничего из того, что убивает здесь каждого пятого.
Туберкулёз, который я ждал, теперь точно можно исключать.
Зато сердце «говорило». Говорило громко и внятно, для того, кто выучен слушать. Первый тон хлопал, как ставня на ветру. За ним тянулся низкий раскатистый шум. Я его слышал даже сквозь шаль. И ритм временами спотыкался, вставлял лишний шаг.
Я слушал, а в голове у меня, на языке моего века, складывался диагноз, простой и ясный, как чертёж. И горячка с распухшими коленями тридцать лет назад стояла в этом чертеже первой строкой.
Не чахотка. Совсем не чахотка.
Я выпрямился и убрал трубку. Хотяинцева следила за моим лицом так, как больные следят всегда, надеясь прочесть приговор раньше слов.
— Ну, сударь? Что там? Только не вздумайте меня щадить, меня уже щадили пятеро, я от их пощады чуть не отправилась к праотцам со скуки.
— Щадить не стану, врать тоже. — Я выдержал её взгляд. — Скажу, когда буду знать твёрдо, а это я буду знать после ночи. Мне надобно послушать вас ночью, Анна Гавриловна. Когда вы ляжете низко и придёт ваш кашель. Дозвольте приехать с вечера и просидеть при вас до утра, с вашей девушкой, всё пристойно.
Секунду она глядела на меня, а потом расхохоталась, до слёз, до нового кашля.
— Ночь! При мне! — Она утёрла глаза уголком шали. — Сударь, за мной тридцать лет никто не сидел ночами, а теперь извольте, лекарь напрашивается. Знаете что? Приезжайте. Только уговор. Ежели уж вы досидите до моего кашля, то извольте после рассказать мне всё как есть. Я, голубчик мой, сплетница, мне про всех всё знать положено. Про себя тем более.
— Уговор, — сказал я.
Уже у дверей она окликнула меня, и голос у неё был другой, смеха в нём не осталось.
— Сударь. Один вопрос, и отвечайте коротко. Государыня за меня испугалась. Я её сорок лет знаю: она просто так лекарей не шлёт. Так вот. Мне тоже пугаться?
Я обернулся. Она сидела прямо, сложив руки, и глядела на меня так, как глядят люди, которые шутят именно потому, что им страшно.
— Пугаться погодите, Анна Гавриловна, — ответил я. — Бояться станем вместе и только по делу. А нынче я вам скажу одно, и это чистая правда. То, что я слышал в вашей груди, мне знакомо. А знакомого врага я боюсь вдвое меньше незнакомого.
Она помолчала. Кивнула. И смех вернулся к ней раньше, чем я закрыл дверь.
А я подумал, выходя, что женщина эта мне очень по душе и что тем страшнее мне было бы ошибиться.
* * *
А вечером в дом на Литейной привезли книгу.
Тюк внесли двое типографских, поставили у нас в гостиной, и весь дом сошёлся глядеть, как его вскрывают. Под рогожей и бумагой лежали они. Первые переплетённые экземпляры, в тёмной коже, с золотым тиснением по корешку, и от тюка шёл тот самый запах краски и клея, от которого у всякого пишущего человека кружится голова.
Первый экземпляр тиража, по старому уговору, взяла Настя. По праву рисовальщицы.
Она держала её обеими руками, как младенца, открыла на предисловии, нашла глазами свою строку, которую видела уже в оттиске и знала наизусть, и всё равно прочла её всю, шевеля губами. А потом открыла на первой таблице, на той, с рукой и жилами, которую рисовала трижды, и провела пальцем по линиям, медленно, от запястья вверх.
— Настоящая, — сказала она тихо. — Михайло Алексеевич. Она настоящая.
— Настоящая, Настасья Петровна. И ещё шесть сотен таких лежат в типографии.
— Шесть сотен… — Она прижала книгу крепче. — И в каждой моя рука. Михайло Алексеевич, вы понимаете, что вы наделали? Меня же теперь никто замуж не возьмёт. Кто женится на рисовальщице из учёной книги?
— Найдётся смельчак, — сказал я, и она быстро поглядела на меня поверх переплёта.
Барон отобрал у дочери книгу, взвесил на ладони, раскрыл, прокашлялся и прочёл предисловие вслух, с выражением, с какими-то своими паузами, отчего простые мои