Право Крови - Димитриос Пур
— И не узнают.
Я оглядел свой подпол. Лампа догорала, мокрая глина под ногами блестела, вода уходила за клеймёную дверь ровно и без пузырей, а народ мой стоял и сидел вокруг стола так, будто мы тут подряды раздаем, а не лезем в затопленную выработку под чужие ворота. Смешного в этом было ровно столько, чтобы не заплакать.
— Значит, договорились, — я поднял огарок и погасил его пальцами в холсте. — Места разобраны, ни рубля на всех, и срок наш весь впереди, целый и до последнего часа бесполезный.
Глава 25. Второй контур
Перед рассветом Ольга Ремезова задвинула щеколду на люке изнутри и выставила наверх всех, кого держать в подполе не считала нужным. Лохань хозяйка вынесла сама и поставила на глину против клейменой двери, а свечу отдала Никифору Ошуркову и посадила старика у щели. Всю ночь напролет я гонял по кругу то, что осталось от снятого на отборе слоя, и гнездовская вода в лохани молчала теперь на всякий мой заход ровно и вежливо. Шла среда, и до предрассветья четверга оставалось уже меньше, чем я извел на эту лохань.
Пламя у него лежало вбок и не дрожало.
— Тяга ровная, — Никифор говорил не со мной, а с дверью. — Мальчишкой я в этой самой выработке откатывал, и тянуло тут так же, только глубже.
Держать лохань Ольга оставила Тишку Кожина: в воде из моих людей понимал он, а прочие только черпали.
— Сивый велел раньше него не начинать, — Тишка смотрел не на меня, а в воду.
— Он про ход велел, — Ольга разложила по столу сухое полотно и придавила край склянкой. — Лохань в подполе спуском отродясь не звалась, уговор цел, а ты держи ровно и не дыши в воду.
Слой с Ходынки лежал у меня в правой руке остывшим, будто чужая рукавица. Заводил я его снова и снова, вел от запястья книзу, как тогда, в упор и без замаха, а гнездовская вода булькала и стояла, будто кидали в нее камень, а не чужой переход.
— Гоняешь ты его с ночи, — Ярополк подал голос без обычной своей охоты подъелдыкнуть. — А ведро без дна и то полезнее, из него хоть капает.
— Что, дед, и у вас так бывало?
— У нас так бывало с чужой рукой всегда, — отозвался он и умолк.
Ольга подошла, взяла мою кисть и отставила ее от лохани в сторону, будто доеденную вилку.
— Хватит. С промысла мне их носили годами, обожженных этим самым льдом, и я их различаю руками, а не по рассказам. У ставленного ожог ровный по всей кисти, будто ладонь на плиту положили, а у родового посередине провал, словно туда вдавили пятак и вынули.
— И что мне с твоего провала?
— А то, что слой у тебя снят с ставленной руки, — она отпустила мою кисть и вытерла свою о передник. — Со снегиревской. Ею бьет вся дружина, потому что всю дружину ей и выучили, а князя ты ею не достанешь никогда: родовую руку не учат, ее наследуют, и учить в ней попросту нечего. Родовых ожогов я на своем веку видела наперечет и все помню. Ни один не похож на то, что ты тут с ночи месишь. Брось.
Про снегиревскую школу я знал не с ее слов и не из книжки: это лежало у меня в голове с воскресенья, вынутое из головы связного вместе с его долгами и адресом на Дербеневской. Чужая память подсказывала охотно и даром, а проку с нее выходило столько же, сколько с остывшего слоя: морозовский удар она знала наизусть, а ответа на него не знала вовсе. Бросить я мог хоть сейчас, только бросать было не в пользу чего.
Кресло стукнуло колесом о доску, и Анастасия подкатилась к лохани сама, не спросив ни дороги, ни позволения, и положила ладонь на воду плашмя, будто примеряя ее к себе.
Ольга глаз не отвела.
— Родовая рука в этом доме одна, и она сейчас на воде лежит. Только ты, барышня, сначала послушай, чем платишь. Тебя с Кузнецкого еле собрали, источник у тебя вернулся не весь и не скоро, а он его вычерпает досуха и не заметит, потому что иначе не умеет.
— И полный он мне до Гнезда зачем?
— Затем, что ехать.
— Мне не на чем ехать, — Анастасия ладони не убрала. — Ставь.
Ольга молча подвинула табурет и села за креслом, а на край стола выставила свечной огарок и придавила его пальцем.
— Мерить буду по нему. Сгорит — сниму тебя с воды за косу, если сама не сойдешь.
Никифор придержал кресло за спинку, Анастасия повела свой переход над лоханью, и от воды пошел холод такой чистый, что у меня заныли зубы. Слой я снял с живой руки в упор, тем же, чем брал на Ходынке, и лег он мне в ладонь живым: горячим, коротким и с явным сроком. Дано мне было ровно на огарок, и ни на волос больше.
Первым заходом я не дотянул: чужой переход шел у меня в пальцах правильно до середины, а на середине я вел его уже своим, и вода отвечала мне тоже своим. На другом ушел раньше, чем нужно, и рано выдохнул. Огарок осел, Тишка перехватил лохань удобнее, а Ольга не сказала ничего, что для нее было хуже любого слова.
Заходом позже я довел чужой переход до конца, не подменяя его собою нигде, и попал.
На вдох холод в ее форме пропал совсем. Не ослаб, не сдвинулся, а именно пропал, будто из вещи вынули середину, а вещь того еще не поняла и стояла. В эту пустоту у меня и лег узел «Печати девяти», сам, без спроса и без чтеца.
Лохань разошлась вдоль клепки с сухим треском, воду выбило в стену плашмя, и стена приняла ее звуком, от которого посыпалась глина. Тишку кинуло к настилу, и я видел, как ему прихватило кисть коркой, серой и с искрой, а сам он все держал в горсти обломок клепки. Свеча у Никифора легла набок, пока старик ее не поднял. Слой погас у меня в руке раньше огарка, откат пошел от локтя в спину, и глина под коленями поднялась мне навстречу быстрее, чем я успел упереться. Анастасию держали за плечи и за кресло, потому что сходила она боком