Абсолютная Ассимиляция. Право Крови - Димитриос Пур
— Ты знаешь, кто ее поставил, — начал я на выходе к Солянке, где орали с лотков про кофе и шаурму. — А выдаешь мне по крошке.
— Знаю, — не стал спорить он. — И не скажу, пока ты не сможешь этого унести. Между прочим, тебя третий квартал ведут от самой лестницы, а ты вывески читаешь.
Плотно стояла толпа у лотков, кто-то толкнул меня рюкзаком, а когда я хватился, карман куртки висел распоротый и пустой, и впереди между спинами мелькала лохматая мальчишечья башка. Кинулся я за ним сдуру, с криком про вора, и толпа расступилась, чтоб пропустить его, и сомкнулась передо мной. Мальчишка нырнул в арку, а в арке было три хода.
— Стой, — велел Ярополк, и голос у него первый раз за утро стал не насмешливым, а собранным. — Дышать через рот. Помнишь вкус вчерашнего?
— Помню, горечь и железо.
— Всякая ворожба на вкус разная и всякая оставляет след. Бери с языка, не глазами. Открывай.
Тогда он сказал что-то не по-нашему, будто ударил ладонью по столу у меня внутри черепа, и я захлебнулся, потому что на язык мне разом легла вся арка: труха оберега над воротами, бензиновая полоска слева и тонкой ниткой, наискось, вправо, в дальний ход, что-то мятное и холодное, живое, бегущее. Перед глазами у меня встала, как вчера, серая таблица с ровными буквами, и в ней прибавилась строка про вкус эфира.
— Направо, — выдохнул я себе и шагнул в дальний ход, и на первых же шагах меня повело к стене, потому что внутри сделалось голо и пресно, как в комнате, откуда вынесли мебель. Материн голос я помнил всю жизнь на слух, до сипотцы на низах, и полез за ним по привычке, как за ключами в карман, и не достал ничего: осталось знание, что голос был, а самого звука не осталось.
— Что это сейчас было? — вырвалось у меня вслух, и голос под аркой прозвучал жалко.
— Плата, — обронил Ярополк без всякой охоты. — Иди уже, а то уйдет.
Наконец взял я его у штабеля поддонов на задах кафе, и взял бы с закрытыми глазами, потому что мятная нитка тянулась от его пазухи ровно и ярко. Мальчишка оказался мелкий, с драным ухом и в куртке с чужого плеча, а под свитером у него висел на шнурке медный кругляш, от которого мятой и несло.
— Отпусти, слышь, — бросил он, не пытаясь вырваться. — Бумажник твой вот, целый, и трубка в нем.
— Амулет откуда?
— Дали.
Тут он завозился, глянул мимо меня на выход со двора и вдруг заговорил деловито и быстро.
— Ты меня по амулету взял, да? По нему меня отродясь никто не брал, он от глаз и от камер. Значит, тебе слушать надо, а не за мной бегать. Бумажник отдам весь, а ты меня не сдавай ментам, ладно?
— Слушать про что?
— Про то, что нынче по Солянке двое с Балчуга ходят и спрашивают, не видал ли кто пацана в пиджаке с прожженным рукавом. — Сенька, так он себя назвал, когда я отпустил ворот, вытер нос запястьем. — Спрашивали ласково, с наличкой в руке. А кто ласково спрашивает с наличкой, тот потом в воду головой.
Мелочь из бумажника я отдал ему всю, и он ушел через проходной двор, не оглядываясь, а сам я пошел подвалами искать нос.
Глубоко в полуподвале сидела лавка эфирных составов, и пахло в ней так густо, что вкус эфира у меня на языке сразу сбился в кашу. Хозяином там оказался старик громадный, с руками молотобойца и с бабьим тонким голоском, и, покуда я подбирал, с чего начать, он вытирал ладони о фартук.
— Волчий корень на спирту, — выговорил я. — Серебро следом, самая малость. И третье, чего я назвать не умею: горечь, а под горечью железо, и на исходе будто патока.
Тут руки у него и остановились на середине фартука. Игнатий не переспросил и не удивился, а положил обе ладони на прилавок вниз, широко, будто собрался этот прилавок между нами держать.
— Кто тебе это читал, парень?
— Сам прочел.
— Сам, — повторил он и усмехнулся невесело. — Слушай тогда и запоминай с первого раза, потому что второго я не скажу. Третьему твоему имени нету и не будет, его не называют, его узнают по руке, а рука эта вяжет на смоле, туго и чисто.
— А серебро зачем в отраве?
— Оттого и зачем, что кладут его там, где не жалко, — выговорил он тише. — В Москве за грамм удавятся, а на промыслах оно идет из печи вместе с сором, и его берут горстью. Работа эта уральская, с промыслов, где варят при печах и дозу ставят на человека, а не на крысу. Идет оно сюда одной колеей, с солью, в опечатанных вагонах, потому как порознь такое не возят, и другого хода на Москву нет и не было. Пошел вон.
— Вон, — повторил он и вдруг рявкнул, тонко, страшно: — Пошел вон из лавки, ничего не знаю!
Почти на улицу меня вытолкали, и колокольчик над дверью еще звякал, когда я стоял на ступенях. Слева, в решетчатом окошке подсобки, качнулась занавеска, и я увидел рукав да широкую ладонь, а в ладони синий свет экрана, и палец над ним ходил коротко и часто, будто набирал чужое имя.
— Теперь иди в переулок и не беги, — сказал Ярополк почти весело. — Побежишь, погонят, а гонят всегда туда, куда им надо.
Сыро и глухо было в переулке за лавкой, и с водостока капало на мусорные баки. Черный седан стоял поперек, уткнувшись бампером в стену, а трое от него уже отошли и никуда не спешили, и тот, что посередине, с бельмом и с косо сросшимся носом, смотрел на меня, как на груз перед разгрузкой.
— Чернышев-младший, — уронил он. — А тебя вчера схоронили.
— Рано схоронили.
— Бывает.
Неспешно вынул Кривой руку из кармана, и в руке у него был инжектор, короткая ампула в пластике, знакомая до тошноты.
— Ткнешь себя сам, уйдешь на своих ногах до угла и ляжешь тихо, будто сердце. Не ткнешь, все то же самое, только с зубами в грязи.
Разом двинулись двое от стен, и вот тут-то Ярополк и заговорил у меня в черепе тоном человека, объясняющего дорогу приезжему, и заговорил под первым же ударом, от которого я сел на колено в лужу.
— Гляди на таблицу и не смей закрывать. Видишь строку про статус? Это твоя мерка, и ступеней в