Абсолютная Ассимиляция. Право Крови - Димитриос Пур
— Пей, что нес. С меня причитается за службу.
— Господин хороший, помилуйте…
— А отказ от пробы — обида хозяину дома, — вложил я бокал ему в свободную руку сам, мягко, придержав его пальцы своими. — Или ты князю Игнату обиду нанести желаешь, при камерах?
Пальцы у него под моими были мокрые и холодные, как рыба, и мелко ходили под нажимом, а поднос в левой руке медленно, страшно кренился. Кто-то из офицеров хмыкнул одобрительно, дама в лиловом подняла брови, Пестов же застыл со стаканом на весу, потому что по всем правилам этого дома я не делал ничего дурного, а требовал ровно то, что мне полагалось по списку у входа.
— Что же ты, — протянул я почти ласково, наклонясь к нему через поднос, — пей за здоровье хозяев. Я подожду.
— Ну же, — уронил офицер от колонны со смехом, — человека угощают, а он ломается, ей-богу, как барышня!
— Пей, Тиша, пей, не позорь контору! — гаркнули от стойки, и я узнал Кулебякина.
Тогда он поднес стекло к губам и пригубил — на самом краю, одним касанием, как пробуют кипяток, — и по тому, как дрогнули у мальчишки ноздри и как вся кровь ушла у него из лица, я понял, что запах дошел до него уже во рту. Вот она, та самая пятая доля мгновения, ради которой я и простоял весь вечер с чужой отравой в крови.
И чужой во мне захохотал в голос, тепло, взахлеб, как хохочет мужик над удавшейся шуткой, и хохот этот прошел у меня по ребрам изнутри, так что стоял я с постным лицом, держал улыбку положенной вежливости, а внутри трясся вместе с ним и никак не мог понять, кто из нас двоих сейчас радуется мальчишкиному ужасу.
Хлопнул поднос, бокалы посыпались, вино плеснуло на наливной пол темным веером, и по залу ахнули так, как ахают только в кино.
— Простите… простите, ради бога…
Стоя на коленях среди осколков, он собирал их голыми руками, отплевываясь в рукав, и ни глотка так и не прошло ему в горло. Поднялся Тихон неловко, боком, и пошел к служебным дверям быстрым нечистым шагом, прижимая к груди мокрые ладони, и никто его не остановил, потому что официант, разбивший поднос, — это не событие, это уборка.
— Красиво, — негромко произнес Пестов у меня за плечом. — Право, красиво. Только вы мне вот что скажите: с каких пор вы обслуге в лицо заглядываете?
— С тех пор, как мне стали наливать первым.
— Первым, говорите…
— Первым, Аркадий Ильич. И заметьте, отчего-то не вам.
Долгим взглядом он на меня посмотрел, и не было в этом взгляде ни ласки, ни презрения, а было что-то вроде интереса, — после чего опекун ушел здороваться с Волковыми. Остался я у стены с пустыми руками, вытягивая из крови остатки по капле, до самого разъезда.
Тихона нашли ночью.
Уходили мы через служебную парковку, потому что подъезд забили машинами гостей и три фургона квартета, и там, у мусорных баков, стояли с фонарями водитель Пестова и двое охранников, а между ними на мокром весеннем асфальте лежало то, что вечером носило поднос. Жилета на нем уже не было, голову свернули аккуратно, одним движением, как курице, и ни следа драки вокруг.
— Пьяный, видать, с бордюра оступился, — буркнул водитель, ни на кого не глядя.
— Вестимо, оступился, — согласился Пестов и потянул меня за рукав к воротам.
— Аркадий Ильич, а бордюр-то где?
— Где надо, там и бордюр, — процедил он, не оборачиваясь. — Идемте, идемте.
В машине он долго молчал, постукивая перстнем по стеклу, и заговорил уже у самой Никитской, когда мимо поплыли витрины и мокрые фонари.
— Вы его нынче трогали.
— Я ему вина налил.
— Вот и я о том же, — и больше опекун за всю дорогу не сказал мне ни слова.
Тому, второму, мертвый мальчишка у баков смешон не был совсем: притих он еще на парковке, у фонарей, и притих не по-хорошему, а как затихает человек, узнавший чужую работу и прикидывающий, чья она.
Сидел я в темноте салона, катал языком остаточную горечь и считал не время, а состав. А внизу висела строка, за которую я ухватился только сейчас, когда сделалось тихо.
Доза исходная: рассчитана на тело без источника.
Ее ведь клали не наугад, ее отмеряли по мерке, и мерку сняли с человека, у которого внутри пусто, — с обычного тела, что такую дрянь не тянет, а просто останавливается, не дотянув и до десятка ударов. Одаренному, как хохотал давеча у стойки Кулебякин, льют не щепоть, а канистру, потому что жернов внутри смелет и попросит добавки, а щепоть берет прислугу да пустышек. Стало быть, весь их расчет строился на том, что тянуть мне будет нечем, и склянку отмеряли под пустое тело, под приблудыша, под кого угодно, только не под того, кто стоял сегодня в зале.
Вот тут по спине и пошел холод почище того, что был у Волковых.
Тот, кто заказывал яд, заказывал смерть пустышки, и до вечера он был прав, а к вечеру перестал, и о том, что он ошибся в жертве, знали пока только двое: я и мальчишка с ленточкой кейтеринга, которому уже свернули шею. Мальчишку убрали за то, что он ошибку показал, и убрали быстрее, чем разъехались гости.
Кто же тогда смеялся у меня в голове, когда сердце встало, и почему смеялся так, будто дождался? Спросить было некого, и на прямой вопрос тот, второй, не отозвался ни звуком, только под затылком осталось знакомое тепло, ленивое и терпеливое, будто он никуда и не собирался.
Ну что ж. Где-то в этой Москве сидит человек, который заказал меня по неверной мерке. Однажды он об этом узнает — и сядет пересчитывать дозу заново, уже под того, кем я оказался.
Пусть считает. Не сойдется.
Вчера меня можно было взять щепотью. Сегодня я эту щепоть смолол и не заметил. Кем я буду завтра — не знает никто.
Даже я.
И это единственное, что играет мне на руку: нельзя отмерить дозу на того, кого еще не сумели назвать. Спешите, господа. Пока вы гадаете, кто я, — я иду по вашему следу. И мерку я с каждого уже снял.
Глава 2. Голос в черепе
Спал я плохо, а проснулся оттого, что внизу, на кухне, кто-то гладким чужим голосом читал вслух про участок за Клязьмой и в паузах постукивал ногтем по стеклу планшета. Горечь с языка