Право Крови - Димитриос Пур
Первые гребни прошли посветлу и молча, и я успел наглядеться, как он ходит: тихо, боком, обходя воду даже там, где ее курице по колено. И чего это он воду обходит? Спросить бы тогда, на ровном месте, да я поленился, а после стало не с руки.
— Настасья мне говорит, бросай ты это, — заговорил он на подъеме, не оборачиваясь. — Иди, говорит, в депо, там оклад. А в депо, парень, оклад голый, а девке к весне обувка нужна, и школа. Ты в депо был?
— Не был.
— И не ходи ты туда, сделай милость. Там за смену ни разу не страшно, а к старости человек с лица делается как вареная репа… Ты чего вчера в конторе на пробу налетел? Ее ведь никто из наших на язык не берет.
— Меня учили.
— Кто ж тебя такому учил?
Отвечать было нечем, и я промолчал, а он не настаивал, потому что мужик был не любопытный, и пошел дальше, глядя, куда ставить ногу. Да и что бы я ему сказал, мертвого прадеда назвал бы?
За гребнем нашлась горловина, заваленная плитняком, и Спиридон разгреб ее руками, поставил распорку и развел ключом, пока камень наверху не сел на упоры. Обе бирки он повесил на крюк снаружи, у створа, как положено, и подергал, и они звякнули.
— Первым пойду.
— Пусти меня, я легче.
— Ты дороже, — он усмехнулся в темноту под ногами и полез, и я слышал, как под ним осыпалась мелочь.
Спустился я следом, упираясь спиной в одну стенку и коленями в другую, и под конец съехал, ободрав ладонь.
Внизу было тепло, теплее, чем наверху, и воняло не тухлым, а сладко, как из забытой бочки с вареньем. Свет фонарей ложился на стены полосами, и по полосам блестел натек, свежий, будто стену смазали маслом. Спиридон снял с голенища скребок, повел им по камню плашмя и сунул мне в ладонь соскоб, теплый и тяжелый.
Я взял на язык.
Вкус пошел чужой, и понял я это раньше, чем прижал соскоб языком к небу. Вчерашняя проба стояла кисло-железной, стоячей, пустой до донышка, а этот шел жирным и набитым, будто его принесли с другого конца земли и подсунули мне для смеха. Откуда бы ему взяться таким за сутки? Не наливалась пустая порода, хоть залейся, и знал я это не из книжки, а тем же языком, каким брал вчера.
— Спиридон Игнатьич…
— Молчи, — он уже застегивал брезент под горло, и голос сделался ровный и скучный, каким говорят, когда решили. — Кормленое тут. Наверх идем оба и сейчас же, покуда нас не учуяли.
— Мне со стен снять надо, я за этим…
— Знаю, за чем ты.
— Ты пойми, у меня половина уже чужая, — я держал его за рукав и говорил быстро, как торгуются на валу. — Мне пятнадцати не хватает, и брать негде, а тут со стен снимается голыми руками, тут работы на час… Где я их возьму до завтра?
— На час, — повторил он и убрал мою руку с рукава, спокойно, как убирают ветку с дороги. — Подсыпку сюда возят возами и не задаром, парень, а кто кормит, тот и приходит кормленое проверять. Наверх.
Спорить с ним я стал, и на споре мы потеряли время, потому что он развернул меня за плечо и толкал к горловине, а я упирался и говорил про сдачу и про срок, и он не отвечал, а только толкал.
Из бокового хода вышло молча.
Первое, что я понял, — Спиридона рядом не стало, потому что ударило воздухом и его унесло влево, и он там закричал коротко, по-звериному, и хруст был слышен отдельно от голоса. Второе — оба фонаря погасли разом, и мой, вырванный из руки, и его, и темнота встала такая, что я зажмурился и открыл глаза и разницы не нашел.
Дальше я не видел ничего до самого конца.
Пахнуло тем же вареньем, только горячим, и с запахом на грудь пошла тяжесть, будто открыли дверь в жаркую комнату. Ладонь я подставил раньше, чем сообразил, ту самую, обожженную, как под лед Кривого, вплотную и не отпуская, и оно ударило в ладонь. В горло прошло ровно по мерке, сколько пропускает узел, ни каплей больше, и от этого в затылке щелкнуло, а по языку разлилось сладкое до тошноты. Остаток пошел назад по той же ниточке, в хозяина, и хозяин взвыл так, что с кровли посыпалось.
Со стороны, где остался Спиридон, донеслось шуршание и после ничего, и на этой тишине во мне похолодело сильнее, чем от удара. Живой он там или уже нет?
Меня мотнуло, приложило боком о стену и потащило по слизи, как таскают мешок. Тащило ровно, и ладонь моя не отходила, и я не отпускал, потому что отпустить было страшнее: пока держал, оно тянуло из себя, а отпусти — взялось бы за меня, за всего. Проволокло изрядно, а после хватка сама разжалась, и в темноте застучало когтями, отходя.
Лежал я после этого невесть сколько, лицом в мокрое, а щеку холодило сквозняком из бокового хода, откуда оно и вышло.
— Спиридон!
— Тут я, — откуда-то снизу и справа, сквозь зубы. — Нога у меня, кажется, вся вышла… Ползу помаленьку, а ты говори чего-нибудь, я на голос пойду.
Полз он и правда, я слышал скрежет брезента по камню и дыхание, короткое, в четверть груди, и пошел на звук на четвереньках, шаря рукой, и нашел сапог, а выше сапога — то, что уже не было коленом. Взвалил его на плечо, и он не охнул, а сказал в ухо, где горловина, и мы пошли туда вдвоем, отсчитывая стену ладонью.
Створ был сведен.
Рука уперлась в холодный плитняк там, где мы оставили распорку, и я шарил, и вел вверх, и вбок, и нигде ладонь не проваливалась, а саму распорку нашел ногой, внизу, с погнутым упором. Щель все-таки нашлась, у верхнего угла, узкая и косая, и в нее я просунул мизинец, достал до крюка и повел пальцем от загиба к основанию. Крюк был голый, гладкий, обтертый до блеска, и не висело на нем ни его бирки, ни моей. Куда