Минус - Руслан Евгеньевич Смирнов
Однажды он сказал «нет», и тело сказало «да», и вышло по телу. Он не помнил ни того случая, ни слова, ни гряды, но форму помнил: было, стояло, кончилось не по его. Позже тело раз за разом оказывалось умнее: вставало в стойку до решения, уводило от удара, которого он не видел, ловило кусок падающей маски прежде, чем он успевал понять, что маска падает. Он привык жить в чём-то, что опережает его на волос и оказывается правым.
Но раньше тело опережало его по делу. Стойка, разворот, удар — всё это шло к чему-то и от чего-то спасало, и, поняв задним числом, Грим всякий раз соглашался: правильно. Здесь дела не было.
Он спустился и обошёл впадину кругом, потом ещё раз, вдвое шире. Ничего. Ни следов, ни костей, ни воды, ни запаха. Ни одной живой искры на весь дневной переход. Раскопал песок в середине дна, руками, глубоко, до слоя, где тот делался холоднее, и нашёл песок. Он простучал плотное дно кулаком, слушая отзвук, и отзвук был всюду одинаковый. Влез на северный склон и осмотрел рощицу столб за столбом, и столбы были столбами. Оставалось одно, и это он нашёл, потому что чуял такие вещи лучше всего на свете: над самой серединой впадины ткань мира была тонкой.
Это его успокоило. Тонкое место — вещь понятная: там открывается дверь наружу, туда, где тепло и много еды. Ноги ходят к двери, потому что за дверью пища. Тело водит его к кормушке, как всякое тело водит всякого. Объяснение сошлось так гладко, что Грим даже не стал его проверять, и потому не заметил, что оно ничего не объясняет: тонких мест в пустыне не одно, он находил их и раньше, ходил в них и уходил, и ни к одному не возвращался дважды.
Дверь он открыл на следующий переход. За ней стояла ночь, не такая, как здесь, а настоящая, с тёплым воздухом, с шумом, со светом в тысяче мелких окон. Он вышел в узкий промежуток между сделанными стенами, и полнота навалилась сверху, и он переждал её, стоя, потому что уже умел. Дальше он ходил и ничего не находил.
Это было самое странное во всём вечере: он шёл, и всё вокруг было чужим и подробным до головокружения, тёплые искры за стенами, запахи еды, гладкое, шершавое, зернистое под ладонью, и одновременно всё было «уже». Не узнавание. Именно то самое тупое, не тянущее ничего за собой: уже, уже, уже, на каждом шагу, и ни разу — что́ именно уже. Улица вывела к откосу, где сделанное кончалось. Внизу лежала река.
Грим постоял на верху откоса, глядя, как это идёт, огромное, сплошное, движущееся в одну сторону и не кончающееся, и подождал внутри себя чего-нибудь. Ничего не пришло.
Он спустился, присел у самой воды и опустил в неё руку. Вода потянула ладонь вбок, ровно и настойчиво. Подержал, вынул, посмотрел, как стекает с пальцев. Понюхал ладонь: пахло тиной и холодным камнем. Ничего.
Тогда он лёг на траву откоса, на живот, лицом к воде, и лежал, слушая себя изнутри так внимательно, как слушал приближение чужого. Трава была мокрая от росы и лезла в лицо. Где-то сверху, на дороге, прошли двое, разговаривая. Река шла.
Пролежал там до серого. Ничего не поднялось. Ложных объяснений он перебрал за то время несколько, и все они были складные.
Первое: здесь была добыча. Крупная, редкая, стоящая того, чтобы возвращаться. Он проверил и не нашёл ничего, и объяснение отпало, но не сразу — сперва он два перехода честно охотился по всей впадине и взял одну падаль.
Второе: здесь была опасность. Тело водит его сюда, чтобы проверять, не пришло ли оттуда что-нибудь: так делают те, у кого есть место, которое они держат. Это нравилось ему больше прочих, потому что льстило устройству, но не выдержало простого возражения — держать ему было нечего и не от кого.
Третье он сформулировать не сумел и подступался к нему несколько раз, и всякий раз соскальзывал. Оно было такое: тело водит его сюда не за чем-то. Оно водит его из-за прошедшего. Мысль эта требовала предположить, что у него есть прошедшее, отдельное от него и лежащее где-то, и вот тут Грим упирался, потому что за словом «прошедшее» у него не стояло ничего, кроме белой полосы, в которой ничего нет. Он бросил думать и стал просто ходить.
Мелкого он приметил на четвёртый или пятый приход. Тот сидел на северном склоне, у рощицы, облезлый, тощий, с жёлтыми глазами, из тех, кого в пустыне бессчётно. Он не убегал и не нападал, а держался шагах в тридцати и смотрел, и, когда Грим двинулся, отошёл ровно настолько, чтобы остаться на тридцати. Есть его смысла не было: в таком нет ничего. Грим постоял, посмотрел и пошёл вниз, к середине впадины, а мелкий остался сидеть.
В следующий раз он снова был там. Грим отметил это как совпадение, потому что мелких в пустыне бессчётно и все они на одно лицо, а он к тому же не помнил ни одного лица дольше нескольких переходов. Мелкий сидел на том же склоне, у той же рощицы, и держал те же тридцать шагов. И в следующий тоже. Так оно и пошло, и рассказывать про это, в сущности, нечего.
Грим приходил во впадину. Он спускался в середину, туда, где ткань была тонкой, и стоял там, иногда недолго, иногда очень долго, и ждал непонятно чего, и ничего не происходило. Иногда он открывал дверь и выходил наружу, и там ходил по улицам, и трогал стены, и спускался к воде, и возвращался ни с чем. Иногда не открывал и просто уходил. Он больше не спрашивал себя, зачем.
Привычка перестала быть вопросом и сделалась частью устройства, как дыра в груди, которую он проверял пальцами по краю раз в сколько-то и всякий раз находил на месте. Дыра ничего не объясняла и никуда не девалась. Впадина тоже. Мелкий всегда был на склоне. Всякий раз Грим видел его впервые.
Иногда он замечал, что тот покрупнее, чем такие бывают, и отмечал это без всякого движения: покрупнее так покрупнее. Иногда тот держался не в тридцати шагах, а в сорока, и это тоже ничего не значило. Потом настал приход, когда мелкий сидел на склоне