Порт-Артур. Лейтенант - Левиафан Кейн
У трапа меня ждал Михеев — с лицом, по которому всё было видно раньше слов.
— Вашбродь, вас Сергей Иваныч велели, как прибудете, — сразу к им. Там это… — он понизил голос до трагического шёпота, — бумага на вас пришла-с. Из штаба. Серьёзная-с.
Вот и счёт за шум. Быстро ходят жалобы, когда им помогают.
Я одёрнул шинель и пошёл к трапу. Объяснительные я писать умел — двадцать лет практики, в обеих жизнях. Занимало меня другое: жалоба японского подданного дошла из консульства в Чифу до штаба наместника и обратно до «Полтавы» за неделю с небольшим. По здешним канцелярским меркам — не скорость, а курьерский поезд. Кто-то этой бумаге помогал. Кто-то в штабе очень хотел, чтобы у лейтенанта Маринина появилось дело.
Что ж. Познакомимся.
Глава 5
Севастополь под боком
Бумагу из штаба мне выдал Лутонин — утром, при себе, и пока я ломал печать, смотрел не на конверт, а на мои руки. Первые строки я прочёл с холодком: «по донесению о самовольных действиях…» — донесение, значит, уже существовало отдельно от жалобы, и писал его кто-то свой, русский, по-русски. Дальше выдохнул: запрос объяснения «по жалобе японскоподданного Сакаи, фотографа, на неправомерные действия флотского офицера». Объяснение — не следствие и не суд. Пока.
Страшного в бумаге было одно: скорость. И вот это слово — «донесение».
Кают-компания, узнав, разделилась так, как предсказывал Лутонин. Половина жала мне руку — Рощин так и заявил во всеуслышание, что готов был бы доплатить за право присутствовать, — а половина поджимала губы: с консульскими подданными связываться — это, господа, до международных осложнений недалеко, нам же служить тут. Обе половины я выслушал с одинаковой благодарностью. Карта корабля дополнялась сама, без моих усилий.
Объяснительную я написал в один присест, на полутора листах, и она вышла скучной, как накладная на сурик. Этого я и добивался.
Никаких «считаю долгом доложить». Никакой агентуры, никаких батарей в кадре. Сухая хроника: проходя по дороге, обнаружил частное лицо, производившее фотографическую съёмку в крепостном районе в направлении артиллерийской позиции; патруля поблизости не оказалось — остановил проходивший; потребовал предъявить разрешение; ввиду отсутствия такового пластинки изъял под расписку и передал чинам жандармского надзора. О соответствии своих действий закону судить не берусь, о соответствии их присяге — готов ответить перед любым судом. Подпись.
Лутонин прочёл это стоя, у себя в каюте, дважды. На втором разе уголок его рта дрогнул.
— «Перед любым судом» — это вы зря, — сказал он. — Это уже литература. Уберите. Остальное оставьте как есть: чем скучнее, тем целее будете. — Он отдал мне лист и добавил без перехода: — Командир бумагу подпишет и отправит с сопроводительной. В сопроводительной будет сказано, что взысканий на вас нет, а службу вы несёте отлично. Это всё, что мы можем. Дальше — как в штабе решат.
— Благодарю, Сергей Иванович.
— Не за что пока.
К Успенскому я попал на подпись на следующий день и приготовился к выволочке: «без разговоров на берегу» было его условием, и условие я нарушил с шумом и свидетелями. Выволочки не случилось. Командир прочёл объяснение, прочёл сопроводительную, подписал обе и сказал, глядя не на меня, а в иллюминатор:
— В девяносто шестом, в Чифу, у меня с борта сбежал писарь с шифровальной книгой. Скандал был — не вашему чета. Так вот, Андрей Николаевич: за шум по делу не наказывают, наказывают за шум попусту. Какой у вас — рассудят без нас. Ступайте. — И когда я был уже у двери: — Пластинки-то посмотрели, прежде чем отдать?
— Жандармам виднее, Иван Петрович.
— Жаль, — сказал Успенский непонятно и отпустил меня.
Через два дня Лутонин сам пришёл на мою ночную тревогу — встал с часами у шестидюймовой башни, молча, в наброшенной шинели, и прислуга, увидев старшего офицера, не споткнулась, а собралась: сказался месяц. Снизу пробежали тени, лязгнул замок, наводчик доложил «готово» — и я ещё до лутонинской отмашки знал, что время хорошее.
— Две минуты сорок секунд от сигнала, — сказал Лутонин, пряча часы. — Я, изволите видеть, помню, сколько было в октябре: восемь с лишним. — Он помолчал. — С понедельника так будут играть все вахты, не одна ваша. Расписание я подписал. Возражения?
— Никак нет. Одна просьба: замеры вести письменно, по каждой вахте, и вывешивать в батарейной палубе. Пусть видят друг друга.
— Это зачем же?
— Затем, что русский человек, Сергей Иванович, может неделями не делать для начальства то, что сделает за сутки назло соседней вахте.
Лутонин смерил меня взглядом, и я уже привычно выдержал: смотри, смотри. Странный лейтенант, да. Зато удобный.
— Вывешивайте, — сказал он. — И вот ещё что, Андрей Николаевич. На корабле вас стало много. Это не упрёк, это наблюдение. Люди к такому относятся двояко: половина тянется, половина точит зуб. Вторую половину вы знаете в лицо?
— Узнаю по мере поступления.
— Поступление будет, — пообещал Лутонин и отпустил меня.
Листок с замерами я вывесил в батарейной палубе в тот же понедельник, и расчёт оказался верен с точностью до водевиля. Уже в среду вторая вахта, ходившая у меня в отстающих, устроила собственное тайное учение в обед, чтобы «не позориться перед калашниковскими» — у первой вахты комендором был Калашников, мужик голосистый и злой на язык. К субботе лучшее время на листке принадлежало им, и Калашников ходил мрачный. Лобов наблюдал за этой войной с удовольствием антрепренёра и подбрасывал дров точно отмеренными порциями: одному «а вторая-то жмёт», другому «слыхал, первые отыграться сговариваются». Без цены не обошлось и тут: подносчик второй вахты, погнавшись за секундами по обледенелому трапу, расшиб руку о комингс, и Лутонин при всех пообещал прикрыть гонку после первого же «рекордсмена» в лазарете. Гонка притихла — на сутки. Потом пошла снова, только сапоги стали посыпать песком. Тревоги, месяц считавшиеся барской блажью, превратились в спорт. О том, что призом в этом спорте назначены их собственные жизни, знал на корабле один человек, и он помалкивал.
* * *
Вечером того же дня я наконец сделал то, что откладывал месяц. Дописал письмо в Кронштадт — то самое, что начато было ещё прежней рукой и брошено на второй строке.
Повод не оставлял выбора: с почтой пришло письмо оттуда. Я узнал руку раньше, чем понял, что узнаю её, — по конвертам в нижнем ящике, перевязанным тесьмой: мать.