Я, Люцифер - Глен Дункан
Это мне показалось каким-то бредом. Строго говоря, мне следовало бы изучить душу Морралеса более тщательно. Признаюсь, однако, что я подошел к этому весьма несерьезно. Я чувствовал себя странно: как барабанщик, страдающий аутизмом. Боль делала свое дело, и сердце... мое сердце... Ну, пожалуй, и не сердце вовсе, но это был один из тех странных дней, летела прямиком ко мне, словно в меня прицелились ею как гнилым помидором. Это была своего рода компенсация за Морралеса, хотя и несколько запоздалая.
♦
Итак... Ганн. Ганн и самоубийство. С чего бы это, подумаете вы.
Чтобы довести человека до самоубийства, требуется терпение. Терпение и особый голос разума: «Лучше уже не будет, а будет все хуже и хуже. Ты должен прекратить эту боль. Ведь это вполне нормальное желание. Нужно всего-навсего лечь и закрыть глаза...» Конечно, мне требуется некоторое время, хотя бы для того, чтобы выбрать подходящий тон: он должен напоминать частично интонацию безучастного врача, частично — всепрощающего священника, и та, и другая заключает в себе подтекст: «Тебе это необходимо; это в порядке вещей».
Так вот — Ганн. Что стало причиной в его случае? Что произошло помимо смерти матери, Виолетты, «Благодати бури» и вордсвортской меланхолии87 по причине серого детства?
Этому есть краткое и длинное объяснение. Если вы не верите в Бога или в свободу воли, то вам не обойтись без длинного объяснения. Потребуется рассказ об отсутствии этики, когда никто ни за что не в ответе. (Представление Вселенной как совокупности материи и детерминизма — это работа моего голоса разума.) А краткое объяснение — Пенелопа, сенсация бульварной прессы. Вы могли бы подумать, что речь идет о всем известном героине, но нет, это всего лишь удачное совпадение имен, поскольку среди прочих идеализации Ганна и его Пенелопа была для него идеалом женской верности. (Расписываясь на книгах в одном из номеров манчестерской гостиницы, он с необычным наслаждением и чувством стыда смотрел порнофильм; «...чувствительный и тонкий...» — так назвала «Манчестер Ивнинг Ньюс» «Страсти Пенелопы», в общем, дублирующий классический сюжет во всем, кроме одного: в течение всего фильма Пенелопа путается с целой ордой волокит и слуг, а в конце ей настолько дурно от пресыщения, что она вряд ли смогла бы узнать Одиссея, если бы он снова покинул дом и, таким образом, не лишил бы нас надежды на появление «Страстей Пенелопы II»...) О, опять эти отступления! Дело в том, что когда ты знаком с людьми и для тебя все становится относительным, тогда ничего не может быть отступлением. Даже Ганн знал об этом. Если вытащить с полки Ганна томик стихотворений нашего дорогого Одена88, выражение лица которого напоминает недоумка, то он автоматически раскроется на стихотворении «Романист», в котором излагаются наблюдения Уистена о том, что многообещающие Диккенс и Джойс
Являют сущность скуки, объект для жалоб пошлых,
Как страсть, средь праведных и правду;
В мире мерзавцев низок будь. Насколько хватит силы
В той хрупкой оболочке достойно жить в том мире,
Где человек — источник зла с рожденья до могилы.
«И тогда вы сами уподобитесь богам», — разве я, первый романист, не говорил этого Еве? Разве я солгал? Нужно знать Все, а говорить Кое-что. Но когда не договариваешь чего-то, то лжешь. Ни один художник не знает всего, но, поскольку каждый из них знает больше, чем может сказать, он лжет, ибо чего-то не договаривает (это относится и к представителям искусства грабежа, мошенничества, боди-арта). А поскольку Бог — единственный художник, который знает Все, представьте себе, каким страшным грехом является такая ложь! И кому же больше всего подходит титул «Отец Лжи»? Сидишь и пишешь себе эту невероятную книгу, но в этом-то и кроется подвох: только ты сам и никто больше не сможет прочитать ее; а чем Сотворение мира не книга, которую может читать только Бог? Все, что остается недосказанным, непостижимо, то, что непостижимо, наводит страх, то, что наводит страх, часто служит объектом поклонения. Quad erat demonstrandum89.
Но вернемся к Ганну, который, рассматривая свое отражение в зеркале ванной, произносит вслух: «Ганн — гангстер», и понимает, что эта метафора к нему совершенно не подходит. Эта мысль, приправленная вымученной желчной иронией, для него равносильна чувству, возникающему при ощупывании языком болезненной ранки в десне (извращение какое-то), где совсем недавно находился вырванный зуб. Привычный ему жест отчаяния. У него много таких, и каждый час он дает им выход, пока не наступит вечер, и тогда он стоит у зеркала, уподобясь Святому Себастиану, убаюканный моим голосом разума: «Она называла тебя Ганн Гангстер. Это срывалось с ее губ как сладостное проклятие, в котором смешивались нежность и поддразнивание. А кроме того, она давала тебе и другие имена: ангел, Декалино, Ганнеро, мальчик мой, мой сладкий и, наконец, любимый». Произносить имена, которыми тебя уже никто никогда не будет называть, адресуя их своему собственному безжалостному отражению, — это тоже жест отчаяния. Как алкоголизм. Как порнография. Как Виолетта. Как играющая снова и снова кассета с записью тишины, разделившей его и его горячо любимую мать. Как выверяемая ежедневно карта его антиобщественных деяний — «...чувствительный и интеллектуальный...» — так писала «Манчестер Ивнинг Ньюс», — фраза, которую он повторяет, прежде чем рухнуть на колени у канавы на Шафтсбери-авеню или безнаказанно проблеваться прямо у входа в туалет в Клеркенуэлле.
Боже мой, как язык может болтать без умолку? Я, понятно, не умею говорить кратко. А вы наверняка — терпеть, так что к делу. (Кроме того, сегодня нужно написать сцену Искушения в Пустыне. Харриет смеется, когда я показываю ей материал.) Он подобен раскаленному золотому луку, тетиву которого я лишь натягиваю, пуская стрелы, являющиеся жестами отчаяния моего героя. Это,