Семь Семенов - Мария Воробьи
Богородица смотрела на него с печалью. Ему казалось, что она хоть не одобряет его решения, но понимает, и ему стало жутко: будто она говорила, что жизнь у него будет такая, что он, может, и правильно сделал, что выколол себе глаза.
Семён продолжил:
— Сначала я хотел отказаться от любого зла, чтобы жить праведно, как отцы пустынники и жены непорочные. Но потом я понял, что так, как жили они, среди зверей, проповедуя птицам, я не смогу. Век не тот. Я не смогу жить без людей. Я буду жить в миру, потому что я единственный сын своих родителей. И для мира я выбрал не видеть зла как проявления воли человека. Я буду видеть зло как ошибку или стихию, но не волю человека.
Молча смотрела Богородица нарисованными печальными глазами, и снова он почувствовал муку за неё, и горько ему стало: бедная ты, бедная, а как иначе? А иначе-то как? Иначе бы Спасения не было.
Семён почувствовал, что его подташнивает от всех переживаний и запаха ладана, и вышел поскорее из церкви. Он уже не тыкался во все стороны, как слепой котёнок, но по краям зрение его размывалось, и он видел только свет и тьму, а предметы мог отчетливо различать только вблизи. Но он знал — это скоро пройдёт.
Работа, которую ему поручала тётка, успокаивала. Когда он пас коров, задавал корм свиньям, собирал сено, он думал о Боге и о человеке. Он ощущал покой.
Ничто не резало его глаза. Трудновато было только вечерами. Деревенские парни и девушки собирались на вечёрки, пели песни, шутили. Семён ходил, но не пел и не шутил. Сидел в углу. Слушал, смотрел.
Казалось, ничего особенно не изменилось. Только всё как будто стало слегка светлее.
Потом он вернулся домой. Дома была печальная мать и такой же несчастливый отец. Но тоже как будто стало светлее. Странное дело — казалось бы, частичная потеря зрения должна свет божий затемнять, но было ровно наоборот. И тогда Семён понял, что сможет с этим жить. Что теперь ему завещано — так жить.
Часть 2
Типограф
Глава 4
Отец помнил о своём решении отдать сына в учение и с годами только утвердился в нём. Семёну было семнадцать лет, когда окончил реальное училище. Это был вполне подходящий возраст. Полетели белые голуби писем, туда и сюда.
Отец отправлял в учение в Москву. Сначала это было идеей, слухом, байкой, но потом это внезапно обрело вес и дату отъезда, стало сбываться. Отец настаивал. Мать не возражала. Ей казалось, что Семёну будет лучше вдали от дома. Самого Семёна никто не спрашивал.
И вот день пришёл, и они стояли втроём на перроне.
Мать обняла на прощанье. Отец не обнял. Смотрел в сторону. Сын-ненаследник был ему теперь слегка неприятен. Чтобы примириться с неспособностью Семёна к делу, отцу пришлось слишком многое выкорчевать из души, и вместе с надеждами, страхами, традициями он случайно выкорчевал и тонкий росток любви к ребёнку.
Наталья смотрела на сына с большей грустью: она оставалась в доме одна. То, что она не противилась его отъезду, не значило, что она не горевала. Она хотела бы, чтобы Семён скорее женился. Чтобы она могла окунать в холодную воду чьи-то еще окровавленные простыни, чтобы она больше не билась, как птица о стекло, о свои несбывшиеся надежды. Чтобы там, на кровати в попытках породить жизнь — страдал кто-то другой.
Она утирала бы лоб. Она утешала бы. Она держала бы невестку за руку. И может быть, невестка бы принесла не одного, но даже нескольких детей, гладких, розовых, весёлых. Не таких, как Семён. Чтобы в доме было шумно. Чтобы в доме звучало не только два сухих голоса, больше похожих на свист кнута над лошадью, когда запускают, желая напугать, а не ударить. В изобилии криков родившихся детей не слышны голоса людей, которые не хотят больше говорить друг с другом.
Так надеялась Наталья, но не верила, что этому суждено сбыться. Семён сторонился девушек, краснел, отводил глаза, не хотел с ними говорить. А самое главное — в его отказе не таилось никакого желания преодолеть себя и заговорить.
Семён неловко смотрел на родителей, не глядя им в глаза.
Утренний перрон был пустым и сонным. Паровоз — блестящим и чёрным. Семён прежде не ездил так далеко один, но он знал, что теперь он как бы сам по себе. Что отец и мать будут ему писать и присылать денег, но дальше всё — сам.
Семён снова посмотрел на чёрный бок паровоза, страшного чудовища, что уносило его из привычных мест. Чудовище тяжело дышало, исторгая пар в небеса. Чудовище, тёплое внутри, живое чудовище, служащее людям.
Семён знал, что путь его недалёк, но у него много дел за этот путь: ему надо вырасти за это время, пока поезд едет сквозь пространство. Ему надо успеть стать взрослым и сильным. Потому что в дороге это делать проще всего. Как только он выйдет в сверкающем большом городе, как только нога его коснётся этой земли, некогда будет уже расти и мужать. Нужно будет делать какие-то взрослые дела, решать какие-то взрослые вопросы, и нельзя будет колебаться. Мать вздохнула, но он на неё не смотрел: надо было начать уже теперь.
— Ну, бывай, — тяжело сказал отец.
Семён только этого и ждал. Он подхватил свои корзинку и саквояж и зашёл в вагон. И снова не оглянулся на них. Они же немного подождали чего-то, а потом, не сговариваясь, повернулись и пошли прочь, не дожидаясь отправления поезда.
Им обоим одинаково противен стал вокзал, и эта вся суета, и обилие людей, и даже острая минутная стрелка на вокзальных часах. Придя домой, Гаврила обнаружил, что у него срезали кошель, долго и грязно ругался, хотел бежать и бить кому-то морду, но потом раздумал и остался дома.
Семён прошёл, сел на свободное место. Его окружали люди, крестьяне, бабы с детьми. Одна из баб зачем-то везла с собой корзину, в которой сидела нахохлившаяся рябая курица. Люди говорили
Ознакомительная версия. Доступно 14 из 70 стр.