Чужие. На улице бедняков. Мартин Качур - Иван Цанкар
Со Сливаром и матерью Берта перебрасывалась отдельными словами лишь о самых обыденных вещах. Она разговаривала со Сливаром о повседневных заботах спокойно и, казалось бы, без утайки, но оба они знали, что это совсем не то, о чем действительно нужно было бы поговорить. «Деньги… деньги… деньги…» — слово это приобрело в конце концов особый призвук, знаменуя собой границу, за которую их разговоры не заходили. Утром они определяли вещь, без которой можно было обойтись, в полдень делали подсчеты, и, если вечером Сливар случайно оказывался дома, они снова что-то подсчитывали. Бывало, что уже были сказаны все слова, дело обсуждено во всех подробностях, но, если они все еще сидели друг против друга, они продолжали говорить — монотонно, спокойно, только чтобы не молчать, ненароком не посмотреть друг другу в глаза именно в ту минуту, когда во взгляде может сверкнуть тщательно скрываемая правда; при этом они внимательно следили, чтобы разговор случайно не перешел на нечто другое, непосредственно не связанное с хлебом насущным… с хлебом… хлебом.
— А вообще-то я думаю, завтра я найду работу, — говорил иногда Сливар, но Берта знала так же хорошо, как и он сам, что работу он не найдет и даже не будет ее искать.
— А вообще-то я думаю, завтра я получу деньги из Любляны.
И хотя оба прекрасно понимали, что он наверняка ничего не получит, слова эти их устраивали, и все воспринималось как будто всерьез. Нужно только разговаривать и вести себя пристойно, притворяясь, что все в порядке и ничего особенного не случилось. Только бы, господи, не выдать себя, ничем не показать, что все-таки кое-что произошло! Господи, что, если вдруг распахнется дверь и со страшной силой шумно вырвется все на свет божий!.. Поэтому нужно таиться, нужно вести себя тихо и неприметно, не прикасаться к наболевшему сердцу! Терпеть, пока еще возможно, а когда уж наступит час, что поделать… только не открывать двери, и так все само собой прорвется слишком скоро!
Прошло пять или шесть душных, жарких недель, и снова, сидя в мастерской, Сливар слышал, как рядом в комнате стучит швейная машина и через определенные промежутки времени поскрипывают ножницы. Ему было жутко: скрипучие ножницы все приближались, медленно, осторожно открывались двери, скрип блестящих ножниц звучал издевательски, к нему тянулось, подползало незнакомое, омерзительное лицо, и вот уже ножницы звякают у него перед глазами, металлическим холодом касаются его щек, а он только чуть отводит голову назад, не в силах сдвинуться с места… Тьфу! Обманщик, негодяй, живешь на содержании у женщины!.. Сливар боялся, как бы кто-нибудь не вошел и не угадал по его лицу, какое он ничтожество и что в сердце у него только гниль и грязь.
Он скрывал от Берты свое знакомство с Хладником, но жаждал его общества тем сильнее, чем больше боялся самого себя. Ему нравился цинизм Хладника, его спокойствие, Сливар уважал его за эти достоинства, которых сам еще не обрел и которые ему так импонировали, Сливару тоже хотелось ими обладать… Хорошо быть беззаботным странником — грудь изодрана в клочья, но уже не кровоточит, нет больше ни боли, ни надежд, ни стремлений, не осталось ни единой капли, которая вдруг обожгла бы отчаянно, до слез. Все спокойно и тихо, ходит себе человек по белому свету, будто по кладбищу, и улыбается, а в улыбке — мудрость мертвеца. Жизнь наносит раны, усердствуя в своей кровожадной злобе, но здесь она просчитается — плоть бесчувственна, из нее уже не вытечет ни кровинки, и человек смеется, что так дерзко одурачил жизнь…
Возвращаясь домой после встречи с Хладником, Сливар испытывал облегчение, на сердце лежал приятный холодок, а сам он чувствовал в себе какую-то устойчивость, рассеивались его страхи — хотя бы на считанные минуты… Здесь, глубоко внизу, на бескрайней равнине веяло приятной прохладой; ниже опуститься было уже невозможно, ноги ступали свободно — нигде не зияли смрадные бездны, которые обычно обходят с опаской. Не было здесь и высоких, залитых солнцем гор, вершины которых влекут человека, и он карабкается по крутым тропинкам, ушибается, спотыкаясь и падая. Вокруг одна равнина без конца и без края, а над нею серое небо, покой повсюду. И странник идет себе, ни о чем не думая, без забот и желаний: дороги тут все одинаковы — все ведут в бесконечность…
Дома этот прекрасный полуночный покой исчезал, оцепенение проходило, и снова в душе Сливара зияли бездны, снова высились горы.
Иногда его бросало в дрожь, и становилось грустно и тягостно при виде больших, темных глаз, излучавших знакомый полуночный покой. Постепенно он сближался с сестрой Берты Мари — поначалу нерешительно и со страхом. Раньше, чувствуя на себе ее взгляд, он читал в нем упреки и презрение, обжигавшие ему лицо, и он старался ускользнуть от них. Погруженный вечно в свои бесконечные раздумья и переменчивые мечты, подвергаясь колебаниям настроения в первые месяцы, он не мог еще разгадать эти взгляды. Но теперь уже почти понимал их, и на сердце у него становилось грустно и тягостно… Он относился к Мари как к больному капризному ребенку, который вечно молчит и о чем-то думает, не зная в своих причудах ни радости, ни любви. Так