Лихая година - Мухтар Омарханович Ауэзов
На Айт-Тобе особый подвижный порядок. Первыми сюда прибыли встречающие. Их много. Держатся они парами. На сильных резвых конях. Они поспевают всюду, а их кони не перестают дергать головой, прося воли... И видно, как довольны прибывшие, когда их встречают чин чином. Значит, здесь все ладно, все по-хорошему.
Довольны и встречающие - отовсюду люди скачут к ним, на Айт-Тобе.
Время шло к обеду. Издалека собирались. Много собралось. Людей, коней - сила! Солнце стояло в зените, огненное, нещадное.
Выделялись люди с летовки Донгелексаз, самой дружной. Их привели старый Хусаин и дерзкий малый Картбай, выпущенные вчера из ярмарочного узилища за сто двадцать рублей!
Был с ними и Кокбай, рослый, щербатый, с маленькой бородкой джигит на длинном коне. Он щурился на солнце, подмигивал знакомым и незнакомым, смеялся:
- Бывало, на ярмарке, на том тухлом базаре, сойдутся человек пять-десять купчишек и мнят о себе, что их много! Пусть теперь на нас попялятся, будь они неладны. Кого хочешь сметем - так говорю, аксакалы?
Ему ответил Картбай, с удовольствием осматриваясь:
- Поздравляю, брат. Желаю успеха. Вижу, албаны тут все, как один! Дай бог...
И с разных сторон полетели и сплелись в узел голоса:
- А как же! Так оно и должно быть, если мы зовемся народом... Держись теперь, господин пристав!
- Ну, и ну... сколько нас, братцы! Небось начальство не знает, куда ему деться.
- Попрячутся сейчас в норы. Гляди орлом!
Не робей.
- Как пойдем, разбежимся - затопчем! Гуляй, народ, веселей, дружней!
В голосах стариков звучала давно не испытанная гордость, в голосах молодых - желанная удаль.
Молодые, как водится, зубоскалили, но не над сверстниками, как обычно. Сегодня шел иной разговор - под дружный, злорадный хохот.
- Эй, Кокбай, скажи про начальство! Как оно сидит на ярмарке?
- А так. Вылупив глаза, с полными штанами.
- Эй, Кокбай! Как же оно будет тебя допрашивать?
- А так. На бегу удобряя землю.
- Еще чего - допрашивать! Вон нас - тьма. Всех не допросишь.
- Пусть меня допросят. Только и слышишь: царь да царь. Будто я царя испугался!
- Гнать их в три шеи. Сколько нам терпеть этого Сивого Загривка?
- Перво-наперво - ярмарку! Всех обираловых! Нажрались - хватит.
- Постой, постой. Эй, Кокбай, а ты еще не купил себе табачку пожевать, не отведал манты...
- Скажи: не отведал урядниковой плети!
Неподалеку, соперничая с Кокбаем, озоровал другой,
рыжеватый молодой парень по имени Жансеит, то есть Милый Сеит. Он потешался над купцами.
- Теперь не стану платить за табак. Возьму табак и так. Отберу.
Его окликали любовно-насмешливо:
- Жансеит, а Жансеит! Как это ты отберешь? А он обидится - купчина. Почитай, мы с ним приятели давние...
- То-то что давние. Я этих приятелей еще в животе у матери обещал обидеть!
Такое обещание шумно одобрили.
- Жансеит, а Жансеит! А как ты их обидишь? Какого купца ты больше любишь - ташкентского или казанского?
Рыжеватый хрипло прокашлялся.
- Ташкентского не трону Потому что нужны манты. Без них я скучный. Скажу: сиди тут, вари свои манты. Ослушаешься - бороду сожгу.
- А казанского?
- Казанскому скажу: у тебя глаза зеленые, нос острый. Ты мне бесполезный. Останешься без царской службы - придется тебе кочевать, а ты купец, какой из тебя толк? Иди-ка ты к своим господам прислуживать, как привык! И залейся ты хоть маслом - тебя не возьму. Вот что скажу Огрею разок плетью и прогоню.
Опять смех.
- Жансеит, а Жансеит! А что ты сделаешь с ихними бабами?
- Какими еще бабами?
- Ну, к примеру, с этой... толстухой... господина пристава?
- А отведу я ее вон за ту скалу, три дня поморю голодом, она и забудет своего пристава и своего бога! Похудеет - отдам во вторые жены Жаменке, аксакалу. Пускай греет ему воду для омовенья.
Хохот, свист, гам... Чистый топот копыт сливался в сплошной громовый гул. Сквозь этот гул и не расслышишь голосов. Переспрашивали, кто что сказал, кто что ответил, и покатывались со смеху, валясь животами на седла. Вдруг срывались и с пронзительным шальным гиком, с визгом пускались вскачь. Скачки короткие быстрые, но они зажигали кровь, взрывали душу. И люди хмелели от того, как вольно дышали, как дружно держались, и от того, что их становилось все больше и больше. Возник было беглый говорок о том, что шестеро, из них один Двух-бородый, обыскивали аул батыра Узака... Там были шестеро. Здесь тьма!
В полдень весь Молитвенный Холм и пологие подступы к нему кишели черными шапками, как невиданный муравейник высотой до неба. В один неуловимый миг он неожиданно странно стих, словно бы замер. Потом сдвинулся в небе, как мираж, и медленно, тяжко пополз всей своей волнистой шевелящейся массой вниз, к ярмарке, туда, где на высоком шесте полоскался белый флаг с двуглавым орлом.
Пошел народ. Двинулось смирное племя. Ехали молча, неторопливым шагом. Кони тянули головы к траве, словно паслись. И топот копыт как будто приглох. Он не гремел, а стелился. Ни крика, ни свиста, ни смеха. Лишь переглядывались исподтишка, мельком, как бы говоря: идем, идем!
Но было в этом молчании, в этом покое небывалое грозное согласие, сила самой степи, самой земли. Казалось, надвинется это тихое шествие черных шапок и сотрет ярмарку, как медленный сель.
* * *
С утра все, кто был в канцелярии, не спускали глаз с Айт-Тобе. И никто уже не скрывал страха перед тем, что видел.
Пристав и другие чины тайно укрыли свои семьи в двух домах. Их прятали даже от толмачей. Вооружили всех, кого было можно. Толстуха жена пристава взяла наган. Посадили казаков, солдат на коней. Не велели слезать... И заявил пристав во всеуслышание официально, что предпринял надлежащие меры!
Следователь, выслушав его, усмехнулся четырьмя глазами и поступил по-своему. Вытащил из канцелярии наружу большой черный короб с круглым совиным глазом спереди и поставил его на высокий желтый треножник около крыльца. Короб был гладкий, черный-черный, как камень Магомета на святом месте...
Пристав встречал гостей кулаком. Следователь хотел заглянуть албанам в