Прорыв - Константин Градов
Всякая строка левого столбца стоила чего-нибудь: две из семнадцати — по четыре часа в воде, одна — глухого стука шестом, который слышали трое, и одна — человека, лежащего теперь под этой водой на глубине сажени с лишком.
Сорок одна сажень — наибольшее сплошное твёрдое место на всей полосе. 8 июля.
Сорок саженей настила на гати пристреляны противником. Наблюдение, 7 июля, два снаряда с первого захода без пристрелки, убит нижний чин.
Тарабрин, переписывая, спросил, зачем правый столбец, — ведь всякий и так поймёт, что мы там были.
Затем и нужен, что не поймёт.
За год я подал наверх с десяток бумаг, и все они держались на том, что меня знали. Ланской знал, Свиридов знал, в корпусе знали. Написанное мною читали, помня, кто пишет, и верили не бумаге, а человеку за ней.
Здесь меня не знает никто.
Здесь я — подполковник без части, чужой, приехавший из другой армии со своим уставом, и всякий, кто прочтёт «пройти нельзя», имеет полное право подумать, что этот человек попросту не хочет идти.
Поэтому справа стояло: чем измерено и кем.
Против одиннадцати чисел из семнадцати стояла фамилия человека, которого уже не было.
Бельский прочёл всё это на берегу, у своего костра, и вернул мне листы обеими руками, держа за самые края.
— Первая бумага за три недели, где сказано, что именно неизвестно, — сказал он. — Их такие злят.
— Почему?
— Потому что на неизвестное надо давать людей.
Прежде чем ставить в бумагу четыреста подвод жердей, я послал Шадрина и Заикина считать те, что есть.
Считали они полтора дня и обошли всё, до чего можно было дойти пешком: корпусной инженерный склад, две ротные землянки, где жерди лежали под нарами, разобранный австрийский блиндаж у переправы и деревню в четырёх верстах, где ещё стояли плетни.
Вернулись с числом. Одиннадцать подвод.
Одиннадцать подвод жердей на весь участок, считая плетни, которые пришлось бы отбирать у живых людей, и считая то, на чём в трёх землянках спят.
Это число я поставил в бумагу тоже, отдельной строкой, и поставил не для жалости, а потому, что человек, читающий «нужно четыреста», непременно подумает про запас, про преувеличение и про то, что проситель, как водится, просит вдвое; а человек, читающий «нужно четыреста, есть одиннадцать», думает уже не о просителе, а о разнице.
Разница и есть та работа, которую кто-то должен сделать до назначенного дня.
Третью строку — то, что нужно, чтобы можно было, — я оставил в конце, отдельно, под чертой.
Четыреста подвод жердей. Два понтонных парка. Шестьсот рабочих на две недели. Восемь тёмных ночей.
Тарабрин переписал и это, хотя, я видел, ему хотелось спросить, не лишнее ли.
Не лишнее. Отказ без счёта того, что сделало бы отказ ненужным, — не отказ, а отговорка.
* * *
В штабе меня приняли на другой день, одиннадцатого июля, и приняли сразу, без приёмной.
Полковник Ратманов — тот самый, что говорил со мной в первый день про «знаем» и «делали», — читал двадцать минут, не поднимая глаз, и я двадцать минут смотрел, как он это делает.
Он читал правильно. Он не листал вперёд, не искал вывода, не выхватывал глазами подчёркнутое; он шёл по столбцу сверху вниз, и на четвёртой строке достал свой карандаш и стал ставить точки против чисел — не галочки, а точки, как ставят, когда сверяют с чем-то, что помнят наизусть.
Дочитав, он положил листы и сел прямо.
— Тут спорить не с чем, — проговорил он. — Написано точно. Лучше, чем мне писали за всю весну.
— Благодарю.
— Не благодарите. Слушайте дальше.
И он стал говорить, и говорил семь или восемь минут, и всё, что он сказал, было такой же правдой, как мои двести десять саженей.
Французы под Верденом с февраля и просили помощи ещё в марте. В мае спросили итальянцы, когда австрийцы ударили у них в Трентино. Англичане с французами четвёртую неделю бьются на Сомме. Наступления союзных армий на разных фронтах нельзя двигать потому лишь, что местность оказалась не такой, какой её нарисовали на карте.
Эверт бьётся под Барановичами с двадцатого и не сдвинулся.
— Вы понимаете, что это значит? — спросил Ратманов.
— Что весь фронт держится на нашем направлении.
— Что весь фронт держится на нашем направлении, — повторил он. — И что там, наверху, есть один довод, который перевешивает вашу бумагу целиком. Если мы станем, союзники получат право сказать, что стали мы. А мы за эту весну наговорили им лишнего.
Он выдвинул ящик, достал сложенную вдвое телеграфную ленту и подал мне через стол, ничего не объясняя.
Одиннадцать слов. Просьба о переносе отклонена, срок подтверждается, исполнить.
— Это второй, — прибавил Ратманов, забирая ленту. — Первый я послал шестого, до вашей бумаги и до всякого промера, и ответ был длиннее на два слова.
Он забрал мои листы и выровнял их о край стола.
— Атака состоится в назначенный день. Я не могу её отменить, и тот, кто может, не станет.
Мне следовало ждать этого и, если честно, я этого ждал.
Отчего же тогда две минуты я сидел и не мог придумать, что сказать.
— Теперь о том, что могу, — сказал Ратманов, и придвинул к себе последний лист, тот, что под чертой. — Жерди. Вы просите четыреста подвод. Я дам девяносто.
Он писал прямо на моём листе, слева, своей рукой, и я смотрел, как против каждой моей строки встаёт вторая цифра.
— Парков вы просите два. Парк один, и тот подойдёт не раньше четырнадцатого. Рабочих шестьсот — будет двести, и не раньше вечера двенадцатого. Ночей тёмных вы просите восемь. Три.
— Почему три?
— Оттого что остальные пять расписаны под другое, и это другое я вам не назову.
Он поставил точку и подвинул лист ко мне.
Девяносто подвод жердей — это семьсот двадцать жердей, считая по восьми на воз, и это, при четырёх линиях настила и восьми жердях на сажень в каждой линии, двадцать две полных сажени готовой дороги.
Двадцать две полных сажени из ста, которые я просил настелить сплошь.
Я посчитал это при нём, вслух, потому что считать про себя в такую минуту нечестно, и потому, что он имел право слышать, во что обратился его подарок.
Девяносто подвод из четырёхсот,