Генри Олди - Человек Космоса
Когда придет? Когда надо, тогда и придет.
Одиссей еле сдерживался, чтоб не рассмеяться. Молодцы, парни. Пошла в наступленье свирепая зелень. Зря, что ли, рыжий всю дорогу к гавани растолковывал им, как себя держать. Выходит, не зря. Когда подросток знает тайну, скрытую от взрослых, когда он чувствует за спиной невидимую, но надежную поддержку — берегись!
Теленок быка забодает.
— А это кто такой? Эй, почтеннейший, ты кто?!
Наконец-то.
Снизошли.
— Это Феоклимен, прорицатель! — затараторил Пирей, вертясь у плеча ткацким челноком. — Мы его в Пилосе подобрали, на мостках… он дома кого-то убил, теперь бежит, от кровников… куда подальше…
Молодчина.
Как договаривались.
Вокруг Одиссея образовалось кольцо. Раскрытые в ожидании рты. Горящие глаза. Пятна румянца на скулах. Не человек ли Нестора? — молчали рты. Не доверенный ли Менелая?! — горели глаза.
Кто?! — багровел румянец.
— Феоклимен, значит?!
Одиссей почувствовал: внутри все опустилось. Он ждал этой минуты, но ждать, готовиться — одно, а увидеть рядом, на расстоянии двух локтей, лицо белобрысого дамата Ментора… Ты постарел, друг детства. Облысел. Ссутулился. Стал очень похож на отца. Так и кажется: сейчас ты примешься ходить вокруг меня, приговаривая:
«Славно, славно…»
— Славно, славно… Это какой же Феоклимен-прорицатель? Вроде бы меж пилосцев не водилось таких…
— Из Аргоса я. — Одиссей чуть подался вперед, чтобы тень от шляпы стала гуще. Добавил в речь этолийского клекота. Запоздало сообразил: где Аргос, а где Этолия!.. Ладно, сойдет. — Феоклимен, сын Полифейда. Слыхал небось, уважаемый?
Нежное, привычное чувство: змеятся тонкие щупальца. Бегут из души наружу. Оплетают толпу, вяжут пузырь к пузырю. Впиваются зазубренными стрекальцами. Течет сладкий яд. Я — Феоклимен… сын Полифейда…
Всем ясно?
Все слыхали?!
— Это, что ли, который родич Амфиарая-Вещего?!
— Ага! Меламп-ясновидец родил Антифата и Мантия, Антифат родил Оиклея, Оиклей — Амфиарая, Амфиарай — Алкмеона с Амфилохом…
— Точно! А Мантий родил Клита-Прекрасного и Полифейда-пророка, Клит был похищен розовоперстой Эос, зато Полифейд…
— Родил меня, Феоклимена!
Нет, белобрысый, ты прежний. Я, помню, в детстве боялся: ты вырастешь умницей, я — дураком. Угадал на свою голову. Ну хорошо, мне аргосские родословные Диомед изложил, он в них, как рыба в воде. Но ты-то!.. Хорош! Этот родил того, тот этого…
Даже врать особо не пришлось.
Одиссей украдкой огляделся: рты, глаза, румянец.
Верят.
— Эй, ясновидец! А ну, прорицни чего-нибудь! О чем воробьи вещают?
— Чирикают, тупицы. — Память живо напомнила: дорога, рыжий юноша, и колесница с совоглазым пророком. — Жрать хотят. Воробей — птица глупая. Ни один уважающий себя птицегадатель не опустится до гадания по воробьям. Орел, голубь, ласточка, наконец, — но воробей?!
Рядом охнул какой-то древний дед. Зашамкал, брызжа слюной:
— В шамую шередку, штранничек!.. Я в Алижии с шамим Калхантищем-провидцем… он тоже: воробушки — шваль-птицы! Пакошть, шушера!..
— Ладно! — не сдавался приставала. — Вон тебе сокол! Да вон, вон… голубя жрет! Он чего пророчит? Кто итакийскую басилевию под себя возьмет?!
Ответить было просто.
Очень просто.
— Пока жив хоть один мужчина из рода Аркесия-Островитянина, не бывать на Итаке иным владыкам!
* * *— Двусмысленно пророчишь, гость… — буркнул Ментор, отходя в сторону. И добавил что-то еще. Одиссей не расслышал: что именно?
Вокруг уже горланили, требуя новых предсказаний.
АНТИСТРОФА-I
Вестник
В том, что Пирей держал язык за зубами, я был уверен. Но тем не менее принеся утром воду для омовения, молоденькая рабыня смотрела на меня такими глазами, будто перед ней явились Персей-Горгоноубийца и убитая им Медуза в одном лице! Позже, за завтраком, я опять ловил на себе мимолетные касания чужих взглядов. Вчерашние «пророчества» сказываются? Кем они меня считают? Калхантом? Вторым Тиресием? Богом, явившимся под личиной?!
Последнее предположение кололось сухими шипами.
Или все-таки догадались? Кто-то узнал меня и… Нет. Они слепы. Об этом сухо шептала песчаная осыпь скуки, и ей вторил плеск моря любви, готового распахнуться во всю ширь; об этом молчал, улыбаясь, ребенок у далекого предела, наверное успевший изрядно повзрослеть за минувшие годы. Никто меня не узнал. Даже Ментор. Хотя я не очень-то прятался: шляпа, борода да этолийский выговор — тоже мне личина! Но вот сидит за столом напротив меня Клитий, отец Пирея, — и в упор не узнает! А ведь были знакомы… однажды я дал ему заем на постройку грузового «быка». Как в детской игре, когда с завязанными глазами ощупываешь пойманного сверстника: Клитий, я тебя узнал! А ты меня? Поймай! Ощупай! Нет. Косится с уважением, даже с опаской, но совсем не так, как смотрел бы на вернувшегося Одиссея Лаэртида. Так смотрят на заморскую диковину. На славного прорицателя Феоклимена так смотрят.
А на вернувшегося сына Лаэрта смотрят иначе.
Ладно. Ты сам хотел, рыжий, до поры скрыть от людей: кто ты. Вот и скрываешь. Не узнают — и хорошо. В конце концов, двадцать лет… Все было правильно, все шло, как я хотел, но от подобных мыслей в душе оставался скверный осадок, а во рту — горечь, не смываемая самым сладким на свете вином.
Позже, благодаря Клития за гостеприимство, я долго медлил на пороге.
Боюсь идти к себе домой.
Боюсь…
Память ты, моя память…
— Ты убьешь их всех, папа? Прямо сейчас?
Я остановился, споткнувшись об эти слова. Об устремленный на меня взгляд взрослого сына: восторг и ожидание. Наверное, в четырнадцать я был таким же. Жажда подвигов. Готовность сражаться и убивать. Полное отсутствие представлений: как неприглядно выглядит смерть в действительности. А ему все-таки не четырнадцать — двадцать один. И смерти в глаза смотрел: вчера. Своей собственной. Чужой. Всякой. Не насмотрелся, выходит?
Жаль его разочаровывать…
— Не знаю, Телемах. Сперва я хочу увидеть все собственными глазами. Недостойно прямо с порога умываться кровью. Смерть — лишь одно наказание из ряда возможных.
Мудрые речи. Правильные. Достойные блудного отца. Аэд-невидимка, ты бы отдал левую руку за право записать. Когда мне надо, я могу быть очень убедительным. Но — убеждать таким образом собственного сына?!
Не хочу. Не буду.
И что в итоге?