Крот Курской дуги - Денис Громов
На двадцать седьмой я услышал.
Не увидел — услышал. Звук изменился: до этого он шёл ровный, а теперь стал прерывистый, с надрывом, — механик переключался, потому что впереди была промоина.
— Гриша. Хватит.
— Дык три штуки осталось!
— Хватит. Уходим.
— Куда?
— В сторону. Влево, в промоину. Не назад, слышишь? Поперёк.
Мы отползли метров на сорок и залегли в промоине, все четверо, вжавшись в глину.
И стали ждать.
Ждали минут пятнадцать.
Танк дошёл до нашего первого ряда и встал.
Не подорвался — встал.
Стоял минуты три, урча на месте, и я лежал в промоине и чувствовал, как у меня внутри всё опускается, потому что понял: механик увидел.
Свежая земля. Двадцать семь лунок, засыпанных на скорую руку, посреди сухой утоптанной межи. Это видно даже из щели.
— Ковалёв, — просипел Прокудин. — Он чего встал-то?
— Увидел.
— И чего теперь?
— Теперь сдаст назад и пойдёт в обход.
— Дык в обход ему некуда! Там же промоина и борозда!
Я замер.
Потому что Прокудин был прав.
Слева промоина — та самая, где мы лежим. Справа старая борозда, глубокая, заросшая. Танку в обход некуда, ему только назад.
А назад ему нельзя, потому что за ним по узкой меже идёт вся остальная колонна, и он их запрёт.
Танк постоял ещё минуту.
И пошёл вперёд.
Прямо по свежей земле, по нашим двадцати семи лункам, — потому что механик решил, что успеет проскочить, или потому что ему сзади дали команду не задерживать, или потому что он вообще ничего не увидел, а просто выбирал передачу.
Этого я никогда не узнаю.
Подорвался он на четвёртом метре.
Гусеница развернулась и легла на землю длинной лентой, и танк доехал по инерции полкорпуса и встал наискось, перегородив межу целиком.
Прокудин приподнялся.
— Лежи! — рявкнул я и вдавил его в глину.
Через минуту из танка полез экипаж.
Их было четверо. Они вылезли не сразу, а сперва долго не открывали люки, и открыли, только когда стало ясно, что не горит.
Один из них спрыгнул на землю и остался стоять, глядя на разутую гусеницу.
Стоял и глядел.
Потом присел на корточки и потрогал её рукой — точно так же, как трогал Панкратов настил на дороге.
— Гляди-ка, — прошептал Прокудин. — Он ведь тоже, поди, механик.
Мы пролежали в промоине до вечера.
Танк на меже так и остался стоять, и ту межу немцы за весь тот день не расчистили: подойти к ней они не могли, потому что за ней стояло ещё девять наших штук, а откуда им было знать, что там всего девять.
Вот вам и вся арифметика сапёрного дела.
Двадцать семь мин, четыре человека и два часа работы — против одного танка и всей ложбины.
* * *
Вернулись мы в темноте.
Ползли обратно те же четыреста метров, только теперь по темноте и медленнее, и последние сто метров Тагир тащил Прокудина, потому что у печника отнялась нога — не от раны, а от того, что он пролежал восемь часов в одном положении в мокрой глине.
На гребне нас встретил Панкратов.
Он не спросил ничего. Пересчитал нас глазами — раз, потом второй — и только потом обронил:
— Ну.
— Один встал на меже, — доложил я. — Межа закрыта.
— Все живы?
— Все.
Старшина закрыл глаза и постоял так секунды три.
— Ковалёв, ты сколько поставил?
— Двадцать семь. Из тридцати.
Панкратов поднял голову.
— А три где?
— Три остались в ящике. Он подходил, я решил, что хватит, и увёл людей.
Панкратов открыл глаза.
— Почему?
— Потому что он подходил. Двадцать семи должно было хватить.
Старшина долго на меня глядел.
— Вот за это, — обронил он наконец, — вот за это тебе, Ковалёв, отдельное спасибо. Не за танк.
— За что?
— За то, что три штуки не поставил.
Он повернулся и полез вниз, к полуторке.
— Их, знаешь, у нас каждый второй ставит, — бросил он через плечо. — Все тридцать. Потому что тридцать выдали — значит, тридцать надо. А потом мы этого второго собираем по кускам и удивляемся.
* * *
Прохоров ждал у машины.
Он стоял, вцепившись в борт, и, когда увидел нас, у него задрожал подбородок, и он тут же отвернулся, чтоб никто не заметил.
— Миша, ты запомнил, чего я велел?
Он повернулся.
И вдруг заговорил быстро, глотая слова:
— Вы уползли в восемь сорок. До межи добрались в девять двадцать, я по часам засекал, мне старшина свои дал. Значит, четыреста метров за сорок минут. Танк встал в одиннадцать пятнадцать. Вы вернулись сейчас, в двадцать один десять, значит, лежали десять часов без малого.
Он перевёл дух.
— И ещё я записал, что пулемёт бил дважды. Первый раз в восемь пятьдесят, второй в девять ноль пять. И оба раза высоко.
— Ты откуда знаешь, что высоко?
— Дык вы ж живые, — объяснил Прохоров.
Я поглядел на этого мальчишку в очках с примотанной дужкой.
— Миша.
— Я.
— Иди на кухню и забери свою тетрадь.
Про то, что было дальше, я расскажу коротко.
Шестое, седьмое, восьмое июля слиплись в моей памяти в одно, и я до сих пор не могу разложить, что было в какой день.
Помню отдельные куски.
Помню, как мы ставили ночью перед контратакой, и над нами всё время висели ракеты, и приходилось замирать по десять раз на каждой мине.
Помню, как полуторка не смогла выехать из балки, и мы носили ящики километр на руках, и Тагир нёс четыре, и я на него орал, а он молчал и нёс.
Помню, как в отделении появились двое новых вместо Степана, которого увезли с перебитыми ногами. Он был жив, его увезли в санбат, и больше я про него ничего не знал.
Помню, как под Понырями что-то горело трое суток подряд, и днём над горизонтом стоял чёрный столб, а ночью — красный.
Помню, как седьмого утром мимо нас провели пленных, человек тридцать, и никто на них не смотрел, потому что все спали стоя.
Помню Хлыстова, который на четвёртые сутки сел на землю и заплакал безо всякой причины, а потом встал и пошёл работать.
Помню Женю, которая приехала на подводе из медсанбата, увидела нас и сказала: «Вы на кого похожи, а?» — и голос у неё сорвался.
И помню, что за эти дни я спал в общей сложности часов девять.
Вот это надо запомнить.
Девять часов за четверо суток.
Всё, что случилось потом, началось отсюда.